«Мы финнам. – березовые обрубки, а они нам…»
– и так до бесконечности. И теперь, когда я слышу слово «тема», я начинаю давиться, хохотать, вскрикиваю только: «Березовые обрубки! Березовые обрубки!..»
– и опять не могу остановиться, всхлипываю и плачу, к примеру животом. Потом тщательно вытираю нос, лоб и красные щеки и жду, когда внутри улягутся все, знаете ли, звуки, после чего тщательно высмаркиваюсь.
Да-а! Россия…
Но вернемся к армянам, которые все еще ждут свои «Нисан-Патрули»!
– Ар-мя-не! – хочется сказать им.
– Ар-мя-не! – хочется им заметить. – Ар…мя… – …не…
– Ве… да… че… эээ…
Последние несколько слов,
а вернее букв,
символизируют армянское недоумение,
проще говоря, оторопь,
которая приключилась с ними после общения с русскими националистами,
позорными червями в печальном далеко.
Те говорили:
– Покажите деньги.
А эти им:
– Покажите «Нисан».
Оказалось, ни у кого ничего нет: предусмотрительный дядя Боря прислал армян на разведку, чтоб их сразу не обобрали.
Армян звали: Кимо, Самвел и Араик.
Араик был самый молодой, Кимо в первый раз в жизни надел пальто, а Самвел всеми своими повадками напоминал животное.
И смотрел он на место, откуда, по его разумению, должен был появится «Нисан-Патруль», так, как только китаец смотрит на яшмовые врата прежде чем сунуть
туда свой нефритовый стебель.
А вокруг он – китаец, разумеется – уже разложил следующие обязательные предметы большой любви:
свисток неистребимого желания
крючок страсти
колпачок возбуждения
зажим нежности
бородавку утомления
серное кольцо Вечной Похоти
татарский любовный колокольчик и фамильный мастурбатор.
И уже изготовился. Сейчас приступит.
С трудом войдет в «беседку удовольствий». А пока только предварительно разглядывает. И от напряжения при разглядывании даже слезы на глаза выступили.
Все последующее (методологически) напоминает мне некоторые садомазохистические картинки. И будто в них участвую я: голышом надеваю роликовые коньки, и стройная женщина в черных крагах возит меня кругами по концертному залу, крепко держась за мой тоненький пенис.
Во всяком случае только я начинаю вспоминать, чем же там у нас закончилось дело с этими «Нисан- Патрулями», как тут же эти видения вытесняют из моего сознания все остальные воспоминания.
Помню только, что потом мы дружно встали на защиту армян, за что и заслужили их любовь и получили возможность немного погодя впихивать им остальные идеи. На прощанье они пожимали нам руки, обнимали и говорили:
– Приезжайте к нам в Ереван.
А моя жена, воспользовавшись случаем, бросилась в комнату, нашла, прибежала назад и вручила им мои новые туфли, которые она в свое время приобрела по случаю в Ереване на улице Комитаса в маленьком магазинчике, и которые нужно было там же срочно обменять, потому что один туфель оказался на полтора размера короче другого.
И эти армяне уехали от нас навсегда, сжимая от счастья в руках вместо «Нисана» мои дефективные башмаки.
Правда, мы потом много раз перезванивались, поскольку Араику нужны были игровые автоматы – «однорукие бандиты», и он звонил нам, а мы ему, с трудом добираясь до этого непрерывно отползающего в те времена от России Еревана, с которым то нет связи, то на том конце никто по-русски не понимает («Подождите, я Гамлета позову, он по-русски понимает, а я говорю, но не понимаю»). Наконец нашли мы ему эти автоматы, но нужно было в последний раз уточнить: такие-то они или сякие-то, и я еще раз дозвонился:
– Але, але, это Ереван? Позовите Араика. Араик:? Это Араик?
– Нет, нет, это не Араик, это его жена. Араик в лифте застрял.
И тут я сошел с ума, потому что долго дозванивался, потому что когда еще до них доберешься.
– Побегите к нему, – говорю я ей, – уточните, такие-то ему нужны автоматы «однорукие бандиты» или сякие-то?
И она побежала – слышно, что по дороге что-то упало, – и долго там выясняла у Араика, сидящего в лифте, какие ему нужны автоматы, а потом прибежала и переврала все до неузнаваемости, потому что очень волновалась и все по дороге забыла.
Мама моя!
Как меня успокаивает, если я, после всяких таких вот событий, открываю автора, настоящего певца печали, на любой странице и читаю:
«… Чувство! Лежит в основе. Это точка опоры. Она не сводится к понятию, исключая то краткое (можно сказать) мгновение, когда чувство выносит приговор Вселенной. Затем чувство либо умирает, либо сохраняется…» – и все, захлопываю.
Настоящих авторов, лохань их побери, никогда не следует читать вдоволь (чуть не сказал – вдоль), тогда это успокаивает и помогает сохранять равновесие.
И у Бегемота тоже.
Видели бы вы, как они у него опускаются: он – крупный, белый, а они медленно так поползли, поползли и достигли пола.
О, хрустнувшая хризантема моей души! – говорю я ему в такие минуты. – Знаешь ли ты, что величаво- спокойное, проще говоря, лирично-эпическое повествование более подходит твоему невыразимому отчаянию. Кстати, в такие минуты я почему-то представляю тебя старым, толстым и на одной ноге. Вторая у тебя смачно оторвана на службе короля Георга. Но ты опираешься на плечи молодых своих собратьев и орешь им: «Сарданапалы! Мухины дети! Все очком будете у меня воду пить! И им же верблюжьи колючки носить с места на место!». – а потом ты успокаиваешься и рассказываешь им о пулях-штормах-парусах и о том, как ты водил по морям отечественные тральщики, и на глазах у них блестят романтические слезы, каждая величиной с австралийскую виноградину.
И сейчас же руки у Бегемота возвращаются на прежнее место.
И в глазах появляется блеск, который я считаю совершенно нормальным для современного военнослужащего: будто вскрыли старинный сундук, а там. – «пиастры! пиастры!».
Это ли не повод вспомнить о душе?
Душе военного, я разумею.
То-то весело было бы для какого-нибудь исследователя ее отыскать, обнаружив при этом незначительные ее размеры в сочетании с несомненными ее качествами, – наивностью, невинностью, светлостью.
Душа военнослужащего – это то, что растет у него всю жизнь.
И в конце жизни значительную часть ее составляет честь и совесть или то, что он вкладывает в эти