Это я помню.
Но вернемся к Бегемоту, который как раз вышел из смущения, что было видно по состоянию его ушей: из радикально красных они сделались нежно-розовыми, прозрачными на солнце, и солнце сквозь них то играло-играло, то на него набегала какая-то легкая незначительная тень.
– Слушай, Саня, – сказал мне Бегемот, – честно говоря, нам надо разбежаться. Твоя игривость меня уже задолбала. Что я тебе, мальчик, что ли?..
После чего Бегемот ушел.
Скорее всего, навсегда из моей жизни.
В его голосе слышалась горечь, а горечь – штука заразительная, и мне, разлюбезные зрители, стало плохо.
Мне было так плохо, что лучше б я налетел на столб, упал бы в люк, поскользнулся на трапе.
Лучше б меня прижало где-нибудь на погрузке чего-то железного или побило по голове.
А внутри уже обида расположилась со всеми своими пиявками.
И обжилась там…
Эх, Бегемот…
Я, конечно, не стал ему объяснять, что в той, прошлой жизни, меня трахали каждый день.
И очень умело это делали.
Словно не замечая того, что я все-таки человек.
Походя так – трах-трах.
А ты всегда как-то не готов к этому и сказать ничего не можешь, кроме всяких там «как же»… «вот»… «да я же»… «совсем не в том смысле…», и сам ты во всей этой ситуации, получается, вещь, и поэтому, когда я теперь говорю о чем-то или даже, может быть, издеваюсь, смысл совсем не в том и не там, то есть весь этот поток моих выражений не выражает тех выражений, а означает что-то элементарное, например: «плохо», «страшно», «стыдно».
Так что у меня это еще с тех времен, когда меня трахали.
Да все Бегемот понимает.
Он же тоже служил.
Просто каждый, я думаю, не выдерживает по-своему, и тогда человеку нужно спрятаться куда-то, замуроваться, замазать все щели.
Да-а… Бегемот…
А мы и не будем расстраиваться.
Вот еще!
Это нам несвойственно.
Лучше мы отправимся на вручение литературных премий.
Тем более что нас пригласили.
И там уже все приготовлено: и премии, и столы, и литература.
И еще мне там очень понравилось свидетельство победы в области прозы, поэзии и драматургии.
Оно напоминало член от танка: бронзовая колонка помещалась на массивном фундаменте-елде, а наверху у нее красовался литературный ноль, свитый из лавровых листьев, и ведущий, с выражением на лице «все мы любим литературу до появления слез», говорил о претендентах всякие гадости, которые скорее всего за неделю до этого были выдержаны им в чане сладких любезностей, а потом, перед самым представлением, вываляны в мишуре ненужных словес.
И он, как мне виделось, все время боялся, что это свойство его речи сейчас же обнаружится, и держал спину согнутой для побоев, но обошлось, не обнаружилось, потому что все ждали конца и, дождавшись, устремились к столам с едой.
«Дорогая!
Теперь будет так:
я вхожу в помещенье,
расстегиваю ширинку и достаю,
а ты, опустившись на колени,
надсадно, истерически сосешь.
Потом я вытираю руки о твою голову
и улыбаюсь». (Я думаю, это сказано о литературе.)
Они ели, как жужелицы труп жука-геркулеса.
И их руки, глаза, рты мелькали, распадались на отдельные детали и сочетались вновь, складывались вместе с едой в чудесное куролесье, чмокали и пускались вприсядку.
Они жрали все это так же, как и свою разлюбезную литературу, высасывая мозговые косточки, не забывая о корзиночках и тартиночках, совершенно не беспокоясь о беспрестанно падающих крошках, копошась и отрыгивая то, что не способны переварить.
Там было несколько особ высокого литературного рукоделья, периодически паразитировавших на свежесгнивших телах гениев и корифеев, которые – особы, конечно, – так же, как и все остальные, демонстрировали необычайную легкость перехода от потрясений литературного толка к потрясениям существа, употребляющего соленые брюшки семги.
Там были жены от литературы и дети от литературы.
Там были даже прадети, которые еще не дети, но, вполне, возможно, пописав, станут детьми в прошлом или в будущем.
Там были даже гады от литературы, а также недогады – черви и мокрицы.
И там был я.
И чего я там был – никто не знает.
Скорее всего, я был там из-за Бегемота – нужно ж было себя на время куда-то деть.
И все-таки, Бегемот – ублюдина.
Толстая скотина, крот брюхатый, черно-белый идиот, поскребыш удачи.
Обиделся он, видите ли, на то, что я сказал тридцать три страницы назад.
Ах, как вовремя он это сделал!
Ну и что, что я сказал?!
Мало ли о чем я вообще говорю.
Может, я не могу не говорить?
Может быть, если я не буду болтать, то я не смогу находиться с вами на одной планете.
Может, мне противно будет с вами находиться.
Может, вы меня тоже задолбали.
Может, вы все, абсолютно все – знакомые, полузнакомые, совсем незнакомые – уже давно проникли в меня, влипли, влезли, привязались, растащили меня по частям. Кому досталась моя голова, и он рад чрезвычайно; кому – сердце, а вот тот, рыжий, смотрите же, он это, он, – увел мой желудок, а этому досталась печень.
И вот уже я не существую.
Я не принадлежу себе.
У меня внутри ваши связи, шнуры, провода, и общаются мои части исключительно при вашем милом посредничестве: «Извините, пожалуйста, но не сможете ли вы передать, что мне на такое-то время понадобилась моя селезенка…»
Фу, сука…
Следует отвлечься.
Проветрить, знаете ли, ум, восстановить равновесие души.
А для полноты восстановления душевного равновесия придется рассказать самому себе чего-нибудь, какую-нибудь историю из жизни знаменитости.
Например, такую: однажды жена (знаменитости) говорит ему: «Ты должен побрить мне промежность. Я там сама ничего не вижу».
А он ей отвечает: «А если не побрею? Представляешь, через какое-то время иду я, а рядом со мной катится волосатый шар, и шар мне все время говорит: побрей меня! Мою промежность! Видишь, как разрослась! Невозможно же! Сколько говорить можно! Я говорю – я слышу!»