качеству языка он убеждает. Стиль убеждает. Можно убедить человека в чем угодно, если стиль настоящий.
И еще о русском языке: русский язык не обязательный. В нем можно переставлять слова. Переставил – получил иное звучание.
Армия – это непонятно для чего. Обычному человеку непонятно, почему надо стоять дневальным. Почему надо все время стоять у тумбочки. И зачем становиться по стойке «смирно», потом поворачивать голову направо, и все это надо делать лихо, молодцевато. А что такое «лихо» и что такое «молодцевато»? Надо в себе что-то перевернуть – ну, мы это играем, в казаки-разбойники, один разбойник стоит у тумбочки.
Там все время игра: начальник-подчиненный. Все играют. Некоторые заигрываются.
Это действует. Ты тоже начинаешь в это верить, но взгляд все равно лукавый.
Ты шутишь, но все должны думать, что ты говоришь серьезно. Потом возникает такая привычка, что ты все время шутишь, и не всегда понятно, где же ты не шутишь.
И не всегда доходит, что ты, вообще-то, не здесь и звать тебя никак – это убегание от того, что здесь, – от тягомотины, от тягла.
Форма общения с окружающим миром. Небольшая придурковатость приветствуется.
Мелкий, повседневный армейский юмор – это ответ на другой юмор, большой, угрожающий. Это ответ на то, что если человек пришел в армию, то он уже призван, он не распоряжается своей жизнью. Все помнят об этом постоянно. Надо внутри себя держать границу. А как? С помощью осмеяния. На границе небытия.
Меняются ли эти вещи? Нет. Иначе можно было бы говорить о том, что Швейк конечен, а Швейк бесконечен. Пока армия есть, будет Швейк. Гашек как-то сказал: «Мне вчера приснилась гениальная вещь – идиот на воинской службе!»
Если нет конкретной боевой задачи: «бежим вперед, колем там», – то будет Швейк.
Перерыв в беготне и стрельбе – и сразу идиотия. Без подготовки к стрельбе нет армии, но подготовка к стрельбе – это идиотия.
Зощенко, Довлатов – не смешны. Язык не терпит упрощения. Он его не прощает. Зощенко упрощал язык. Так у него получилось то, что потом назвали галантерейным языком. Можно на нем написать сто рассказов, но через тысячу рассказов ты уже не сможешь писать по-другому. Зощенко потом не смог от него отделаться. Язык его закрепил. То есть он закрепился в нем.
Пришвина я любил за то, что он траву описывал, росу, рассвет. Мне это нравилось. А потом, как только он все это перенес на социализм, все кончилось. Это уже читать не хочется, потому что и до него, и после него были люди, которые все это описали в выражениях куда более ужасных. Платонов, например. Прочитал до середины «Чевенгур» и уже знаешь, что будет дальше, – этакое монотонное, однородное месиво дремучего полуязыка – и все, читать не хочется. Ужас там даже не нарастает. Он сразу ужас. А потом – такой же ужас. Ужаснее того ужаса не получается. Читатель глохнет. Плато. Платонов – это плато. Ужаса.
До того как я попал на флот, я не обладал никакими литературными интересами. Нравилось то, что и всем, «Золотой теленок», например. Так что гуманитарием я себя ой как не чувствовал.
Почему я выбрал флот и что бы было со мной, если б я попал в университет? Ничего бы не было. Я не мог попасть в университет. Там все представлялось мне как страшно затхлое. А на флоте – все такое неизвестное впереди, красивое, белое. Это как мечта.
Должна же у человека быть мечта. О светлом, о белом.
Что я думаю об идентичности? (Сейчас говорят, что есть проблема у каждого человека – быть идентичным самому себе, не скрывать своего травматического прошлого, быть самим собой, и современное искусство этому якобы научает).
Ничего я о ней не думаю.
Быть самим собой?
Быть самим собой очень трудно. Все равно эталона-то нет. То есть ты должен быть самим собой тогда, когда ты не знаешь, каким ты должен быть.
Тут должно быть какое-то бессознательное отношение к себе.
Человек должен забыть о себе, и тогда он будет самим собой.
Сознательно у него это не получится. Сознательное тут борется с бессознательным.
Идентичность – это искренность, скорее всего.
Что такое искренность? Мне кажется, что в каждый момент времени человек сам себе не врет. Он врет потом.
Коля говорит, что в слове «искренность» есть корень «искра», замыкание, «плюс и минус». Мы бываем искренними, когда нас бьет искра. И не важно с кем. Может быть, с самим собой. Это очень важное человеческое состояние.
Я считаю, что искренность – это радость.
А если в тебе есть темные стороны, есть какая-то зона, которую не хочется никому показывать?
Ну и не показывай. Твое право. Передо мной такой проблемы не стоит: искренний я или не искренний. Я искренний в словах. Они передают искренность, и моя задача их произнести. Надо просто любить, и тогда слова найдутся. Самая простая, неграмотная мать, описывая свое дитя, всегда найдет самые проникновенные слова. Потому что она любит.
Искренние ли «Каюта» или «Иногда мне снится лодка»? Наверное, да. Там есть переживание, заставляющее сопереживать. И сделано это без оглядки на самого читателя. Там есть такое чувство, что писателю все равно, прочтут ли эти его самые горячие строки или не прочтут. Вот такая искренность.
Но каждый день я бы их не перечитывал. То есть мне не надо каждый день находиться с ними. Я написал – я избавился. Отринул.
Да, там очень искреннее слово. Хоть сто раз пиши об одном и том же – о флоте, например, – и каждый раз это будет поиск самого искреннего слова. И меня совершенно не смущает то, что надо приоткрыть себя.
Нет, меня это не смущает. Вон сколько я написал о семье, о себе, о Сашке.
Там не совсем, конечно, я, не совсем семья, не совсем Сашка – все это понимают, но… задевает.
Ну да, там есть то, что называется «градиент дара» (мой вариант скромности).
Я делюсь. Да. Это зона высокой искренности, зона достоверного существования, зона человечности, ответственности и прочее.
Там всегда можно получить ответ от людей. И я поэтому их все время вспоминаю. Транслируя речь, я транслирую настроение.
Прямую речь я никогда не фиксировал. Не записывал. Я моделирую речь.
Сатира со сцены? Она же не сатира. Это что-то другое. На уровне «побили рыжего». Люди пришли посмеяться. Там понижен градус смешного. И там такое уродство речи. Это то же самое, что и смех над падающим человеком. Это ложное возвеличивание тех, кто сидит в зале: они же смеются не над собой, они смеются над тем, другим.
Там нет слова. Там оно изуродовано. Оно не смешное. Оно не вкусное. Там слова калеки, уродцы. Карлики, валтузящие друг друга. Это уже было – Анна Иоанновна, Ледяной дом.
Смешно становится только после того, как ты это пережил, – такое уничтожение человека.
Ты делаешь это смешным. Об ужасном весело. Такая задача.
Ты просто показываешь, что и здесь можно выжить. Можно выжить вот так. Смеясь.
И все поняли – надо смеяться.
«Если б не было так смешно, не служил бы на флоте».
Обязательно ли надо обладать чувством юмора, чтобы смеяться?
Да, конечно. Есть масса людей, которые не умеют смеяться. Им не смешно. И это тоже психическая норма.
Читают ли они меня? Читают, наверное.