уверенные, непререкаемые шаги.
Когда все кругом спят и когда ночная тишина сама сдерживается, никто не ходит так. Шаги не были нагло, умышленно или распущенно громкими: они были громкими, как всегда. Для них не было ночи и покоя людского сна, а поэтому они не просто стучали, но и топали. В них было что-то подавляющее и страшное.
Григорий Михайлович проснулся и испуганно сел на кровати, а Евлалия Григорьевна, словно сразу обо всем догадавшись (а она не догадывалась ни о чем), торопливо вскочила и, путаясь в складках, накинула на себя капот. Тотчас же в дверь властно постучали, дернули за ручку и вошли. Их было пятеро: трое в форме НКВД и двое в штатском. Один из них, видимо старший, спокойно и негромко сказал:
— Где у вас тут выключатель? Зажгите свет.
Евлалия Григорьевна, вся дрожа, зажгла лампочку у кровати. Один из тех, что был в штатском, нашел глазами выключатель и зажег верхний свет. Старший огляделся и увидел Григория Михайловича. Тот все еще сидел на кровати, теребил одеяло и бессмысленно смотрел то на пришедших, то на Евлалию Григорьевну. Старший подошел к нему.
— Володеев? Григорий Михайлович? Григорий Михайлович не отвечал, а только смотрел испуганно и непонимающе. Его пальцы дрожали.
— Одевайтесь! — спокойно приказал старший и протянул ему небольшой листик бумаги. Григорий Михайлович взглянул, ничего не поняв, но увидел два слова, вписанные в печатный текст: «обыск» и «арест». Он затрясся и еле выдавил из себя:
— Но… Но…
— Одевайтесь! — негромко, сухо и деловито еще раз приказал старший и тотчас же повернулся к остальным.
Те уже начали обыск открыли ящики в столе, открыли шкаф, вытащили из-под кровати корзину с бельем. Евлалия Григорьевна вспомнила, что белье было все штопаное, а простыни даже рваные (она хотела их починить, но не успела), и покраснела. Один подошел к кровати Шурика и заглянул.
— Ребенок… Спит! — нервно метнулась Евлалия Григорьевна.
— Ребенок нас не интересует! — вяло и даже скучно ответил тот.
Григорий Михайлович кое-как оделся и неподвижно стоял около кровати, смотря то на одного, то на другого.
А те не спеша пересматривали вещи и очень быстро пробегали глазами по каждой бумаге, которую находили. И отбрасывали ее в сторону.
Они делали обыск так, как будто бы он был им нужен не для того, чтобы найти что-нибудь, а для чего-то другого, неизвестного, но властного и подавляющего. Ни в их движениях, ни в их взглядах не было ни злого, ни враждебного, но тем не менее Евлалия Григорьевна почти физически чувствовала зло и враждебность, которые вошли в комнату вместе с этими пятью, наполнили собою комнату и даже воздух сделали тяжелым и тупым. Сердце у нее колотилось в тяжелой спазме, а чувства неожиданно обострились: привычная лампа над столом казалась невыносимо яркой, а шаги и движения преувеличенно громкими. Даже спокойные сонные вздохи Шурика казались шумом.
В глубине ящика стола стояла какая-то маленькая деревянная коробка, запертая совсем простым замочком. Старший взял со стола нож для разрезывания книг, просунул его под крышку и надавил. Крохотные гвоздики сразу выскочили, и коробка раскрылась.
— Это ваше? — сухо спросил старший Григория Михайловича.
В коробке лежали порнографические открытки. Старший холодно и невыразительно переглядел их, положил обратно и отвернулся.
— Это ваша жена? — спросил он Григория Михайловича, указывая на Евлалию Григорьевну.
— Дочь…
— А! Дочь!
Евлалия Григорьевна почувствовала, что она страшно хочет пить. Но подойти к графину с водой и напиться она не решалась, как будто она этим сделала бы что-то недозволенное и сейчас невозможное. Ее охватывало странное ощущение: как будто те, которые вошли так властно и беспощадно, которые одним своим появлением подавили и ее, и отца, и жизнь мирной ночи, которые не боятся даже того, что их все боятся, как будто бы они были не людьми. Это — какие-то особые существа. Они не злобствовали, не ненавидели и не свирепствовали, они очень спокойно, привычно и даже немного вяло делали свое дело. Но с ними пришло уничтожающее. Это не была только сила и власть, — это было неизъяснимое: не то зло, которое противопоставляет себя добру, но какое-то иное, неведомое дотоле, зло, которое существует вне добра и независимо от добра. Если бы эти пятеро смотрели, как ненавидящие враги, было бы легче, потому что с врагом можно бороться, от врага можно защищаться и врага можно умолять. Но эти пятеро не были даже врагами. Иные существа, они пришли из иного мира, в котором все иное, чем в мире Евлалии Григорьевны: иные мысли, иные чувства, иная воля и иные цели. И этот другой мир был ей страшен именно тем, что он уничтожает только оттого и только потому, что он существует. Мир иных людей, мир нечеловеческий.
Евлалия Григорьевна увидела, что ее капот спереди совсем распахнулся, а под капотом была только рубашка, так что грудь обнажилась. И тут же увидела, что один из штатских смотрит на ее полуобнаженную грудь. Она спохватилась и запахнула капот, но, к своему удивлению, поняла, что в ней не вспыхнуло стыда, а только негодование и брезгливость. Выходило непонятно для нее, выходило так, что тот не возбуждал в ней стыда. Почему?
Наконец (это было уже часов в пять утра) старший как-то боком присел за угол стола, вынул тетрадку со сшитыми бланками, поправил в ней кусок копирки и очень тупым карандашом стал что-то вписывать в эти бланки. Он мог бы сесть за стол прямо, как садятся всегда, когда пишут, но он сел именно боком и именно за угол, и в этом было что-то обозначающее, — словно он чувствовал себя на каких-то развалинах, вне обычной обстановки, поэтому ему и нельзя сидеть обычно и писать обычно. Он вписывал в бланк нужные слова, а сам спокойно бросал через плечо Григорию Михайловичу:
— Собирайтесь, сейчас поедем. Можете взять с собой одеяло, подушку, полотенце и мыло. Ну, и зубную щетку тоже. Курите? Табак тоже можете взять.
— А деньги? Деньги можно? — через силу догадалась спросить Евлалия Григорьевна. Старший немного поморщился.
— Н-ну, — нехотя согласился он, — рублей двадцать — тридцать возьмите… И ложку захватите! — вспомнил он. — И кружку.
— А еды? Хлеб? — с большим усилием соображала Евлалия Григорьевна, в полубеспамятстве собирая нужные вещи.
— Дайте немного! Но там ведь кормят, не бойтесь…
Он встал, одернул шинель, поправил ее под поясом и сказал Евлалии Григорьевне спокойно и деловито, как будто говорил об обычном и нормальном:
— Справки можете навести на улице Розы Люксембург № 5, от двенадцати до четырех. Но раньше чем через неделю не советую приходить: все равно вам раньше ничего не скажут. Ну, пошли! — приказал он.
Григорий Михайлович, смотря тупо и покорно, надел пальто и шляпу. Потом огляделся и пошел к двери. Старший ухмыльнулся.
— С дочкой-то не попрощаетесь? Не на один день расстаетесь.
И вот в этих-то словах, а главное, в тоне, Евлалия Григорьевна услышала то, чего раньше не слышала и не чувствовала: зловещее и ненавидящее. В этих словах старшего отразилось чувство: злое, но человеческое. Перед нею на минуту встал зловещий и ненавидящий человек, но все же это был человек, а не страшное иное существо. И она рванулась вперед.
— Но ведь папа ничего не сделал! — со страстной убедительностью забормотала она, блестя глазами. — Он ни в чем не виноват! Мы живем с ним, я служу в местпроме, а он даже нигде не работает! — бессвязно бросала она слова, не зная, почему они должны в чем-то убедить и что-то доказать. — У него даже и знакомых нет почти никого, и он нигде не бывает, потому что…
Старший ухмыльнулся и сверху посмотрел на нее, ощупывая пуговицы на шинели: все ли застегнуты? Евлалия Григорьевна поймала этот взгляд и увидела, что перед нею опять нет человека, даже