Допросившись ласки, он задрожит, забьется и заставит вспомнить жаркие воды Нила или сверкающий отек опала, который природа так долго держала во рту, или звездное небо над головой, до которого, впрочем, ему никак не дотянуться.
Это любовь.
Можно, конечно, думать о ней на дне железного отсека.
Можно видеть ее во сне.
Можно видеть объект своей любви.
Его тело.
К нему можно протянуть руки и потрогать, приласкать, и он может быть то мужчиной, то женщиной, и это не удивляет, потому что в этот момент, оказывается, не спит твой ум, который знает, что все это сон, а во сне всё может быть, всё возможно, хотя в первый момент тело вздрогнет, и человек скажет себе: «Где я?» – «Спи, спи, – ответит ум, – никто не увидит. Ведь здесь нет слов – нет свидетелей. Свидетелей-слов и слов-свидетелей. Это сон».
И человек рассмеется, потому что это сон, а во сне можно смеяться, улыбаться, ничего не боясь и ласкать кого тебе вздумается, и ум скажет на ухо, что у любви нет пола – и ты кивнешь ему.
«И рядом с ней нет вожделения, – добавит он, – а есть только ласка».
И ты согласишься, а светлячок за грудиной уже вовсю потрудился, обходя свой невеликий алтарь; и ласка, что досталась тебе, уже разливается неразумными кругами по коже, которая сравнима с водной гладью, и по ней бегут молодцы-водомерки, словно спортсмены на коньках, а под лезвием у них вспыхивают миры, города и страны, в которых встает солнце.
Пусть нашему герою приснится любовь.
А лучше соитие, и об этом сне он никому не расскажет.
Пусть все происходит без слов.
Вернее, слова пусть будут, но что-то или кто-то, нисходящий к человеческой слабости, к словобоязни, сразу же изымет их из его памяти, оставив только самое приятное – обласканность и утоленность, в которых можно купаться так же, как и в любимом взоре. И пусть по его телу пройдет судорога, а лучше – волна.
Она возникнет от тончайших волосков китайских кисточек, которые сопровождают те слова, так ласкающие его.
Они имеют отношение к сиянию глаз, к тому особому состоянию жидкости, омывающей зрачок, – они заставляют сразу же позабыть все сказанное.
А потом забывается и тот взор, потому что не до того, потому что тебя захлестывает от малейшего прикосновения этих волосков к коже, и все тонет в волнах неизъяснимого томления, что охватывает тебя со всех сторон, то усиливаясь, то слабея.
Может быть, было бы жаль забывать те слова и те взоры, если бы не некая волшебная сила, которая дарит уверенность в том, что как только ослабеет волна нежности, опять вернутся забытые, но незабвенные слова, и они прозвучат, как только что произнесенные.
* * *
Пусть ему приснится, что кто-то – возможно, Петр, – он приникнет к нему, прижмется к его груди и защитит его от кошмаров, пожаров, утоплений, землетрясений, убережет от всех мыслимых утрат.
И сделавшись маленьким-маленьким, став всецело слухом, под бой молоточка о наковаленку, он украдкой попытается отыскать в нем то самое место, кочующее от паха до средостения, откуда идет вся эта удивительная теплота, которой так много – открой только шлюзы, и ее не сдержать.
И тоже почувствовав это тепло (свое, не свое, уже совсем не важно), Петр своими губами подхватит его встревоженный росток, который из-за поднявшейся температуры и сам, подрастая, уже отыскивал себе прибежище, тыкался во все, прижимался, хотел, чтоб его взяли-укачали-убаюкали.
И вот, склонившись, прижавшись, Петр трудится над ним, – ему виден его покачивающийся затылок и две смешные мальчишеские макушки, вокруг которых коротко остриженные волосы расходятся по спирали, как и те самые волны нежности, разбегающиеся от его ласки.
И все это так подлинно, что он и свое тело ощущает как реальность, его можно даже пощупать, и он щупает – и все существует, – все здесь, все рядом.
Вот и качающаяся, кланяющаяся голова Петра, ее можно погладить – и он ее погладил – можно осторожно повернуть голову и заглянуть Петру в глаза, но этого делать почему-то не хочется, он не знает почему, – но лучше отговориться тем, что некогда, – да, вот именно некогда, не до того, – что-то сделалось со временем, с его ощущением – его будто бы не стало, но вот оно вновь появилось и принялось уменьшаться, истекать, и это испугало бы, если б он вдруг не подумал, что все это сон, подумал и сразу забыл.
А тот вымахавший недотепа, поглощенный Петром, захваченный им в глубокий плен – как полюбившаяся игрушка, предназначенная в первую очередь для пробы на вкус, – давно отправленный в жаркое, влажное путешествие, умудрился с дороги послать во все концы весточки, что истомившуюся плотину ожидает прорыв, и он, услыхав этот сигнал, ощутил, что вот сейчас он не сдержится, вот сейчас, вот…
И плотину прорвало, жаркие потоки захлестнули изголодавшихся и прошли через сердце.
И он вдруг увидел себя, увидел то, что на самом деле уже он, а не Петр, убаюкивает того сорванца, помогая ему истекать, ослабевать, укрывая, согревая, приговаривая: «Тише, тише, спи, все хорошо…»