Ты среди этих частиц свой, ты растворяешься в воде, как растворяются друг в друге влюбленные, и ты не сопротивляешься этому, наоборот, ты хочешь крикнуть всему миру: «Я с вами! Я ваш! Я тоже такой же!»
Ты совсем не замечаешь как что-то (может быть, тень будущей усталости) давно уже поселилось у тебя в груди и вместо тела, которого ты уже не чувствуешь, ты ощущаешь тепло.
Оно исходит непонятно откуда.
И тебе слышится далекий звон – можно поклясться, что ты его слышишь – словно кто-то зовет тебя или манит, и ты откликаешься на этот зов, ты не в силах сопротивляться, и устремляешься навстречу блеску, который давно уже стоит перед твоими глазами, которые все равно ничего из-за соли не видят.
В некий момент в плече появляется пустота, и сначала ты не веришь, что в твоем плече ничего нет, что рука проворачивается безо всяких усилий, и кажется, что эти усилия никому не нужны, они мешают чему-то, необычайно притягательному, тому, что ты узнал совсем недавно; тому, что тебе только что открылось, но ты никак не можешь вспомнить.
Ах, да, ты же думал о растворении; о том, что человек в воде может раствориться, как щепотка соли; о том, что это так похоже на любовь.
Но в этот же миг ты словно пробуждаешься от сна, вернее, от дремоты, оцепенения ума, и тебе сейчас же становится страшно, потому что неизвестно сколько времени ты в воде – час, два, сутки, двое.
И ты действительно ничего не видишь, очертания предметов оплывают; хотя, нет, вот перед взором появляется полоса – да-да, ты не ошибся, – она возникает и пропадает, всплывает и снова погружается в воду.
Берег!
Каким-то звериным чутьем ты понимаешь, что это берег, и тебе надо туда, и ты собираешь все силы и делаешь рывок, выпрыгиваешь из воды…
Нет, это тебе только кажется, и никуда ты не делся, прыжка не получается, а твои руки и ноги теперь могут только двигаться с той же скоростью, но те частички, которые только что с лаской тыкались тебе в плечи и грудь, теперь почувствовали, что ты уходишь от них, покидаешь, и они точно взбесившись лезут в нос, в уши, в рот, попадают в глотку, будто не хотят тебя терять.
А в плече все сильнее разрастается пустота.
Она пугает тебя, и ты гонишь от себя мысли о ней, ты скороговоркой говоришь: «Все! Все! Тихо! Я доплыву! Все будет хорошо! Посмотри на свои руки! У тебя очень сильные руки – раз-два! раз-два! – вдох- выдох! – посмотри, сколько пузырей, и их будет больше. Не смотри вниз, закрой глаза, думай о чем хочешь, все равно о чем, давай, только быстро, быстрей, о чем-нибудь хорошем: о цветах! о земле! о листве! о сосне! Да, о сосне, вспомни какие у нее иголки. Раз-два, вдох-выдох!»
И время тянется бесконечно долго, и ты перебираешь все известные тебе растения, вызываешь их из памяти, и все слова, любые слова…
Кажется, нет таких слов, которые ты не вспомнил бы, и еще всех животных, всех собак – дворовых, да, конечно, собак, их клички, и какая у них шерсть, и ты запускаешь руку в их шерсть, и рука в ней тонет, и вдруг она натыкается там на что-то, там, под тобой, совсем близко от твоего живота, и ты пугаешься – отпрянул, а это «что-то» течет между пальцами.
Как в воде может что-то течь?
И тут же ты осознаешь: да это же песок, он, точно песок.
Это берег, берег!
Ты доплыл, добрался, и ты хочешь встать, вот сейчас, сейчас же…
Но сейчас же усталость овладевает твоими руками, ногами, головой и спиной.
И вот усталость навалилась на тебя, и ты в ней вязнешь, ты хочешь встать, а тебя не отпускает, несет в волнах, переворачивает.
Ты ползешь на четвереньках очень-очень долго и падаешь головой куда-то, и ударяешься обо «что-то», и это «что-то» не вода, а песок, и тело твое еще чувствует удары и встряску, слышит шелест волн.
И ты опускаешься в вату, в сено, во что-то мягкое, глаз не открыть, веки не поднимаются – и ты засыпаешь, засыпаешь, засыпаешь…
Ты доплыл…
* * *
Это словно гимн телу, которое само по себе пусто и чисто, если только в дело не замешана любовь – пусть даже маленькая, нежная, дрожащая ее толика, которая своим легким прикосновением меняет душу.
Она как захваченный врасплох весной цветок, вдруг стремительно вырастает и становится огромной и поглощает тело.
И уже не разобраться – все смешалось – душа становиться телом, тело – душой, и она наделяет тело очарованием влюбленного взора, всем его светом, блеском трепетом.
И люди попадаются на эту перемену: они не в силах в ней разобраться. Вот ошалевшие, они не могут оторваться от чужого тела, ставшего дорогой плотью; ненасытные, они просят пропитания у него.
А их любовь – маленькая и нежная, по недосмотру так и оставшаяся маленькой, говорит им: «Все не то, все не так!» – и не дает людям покоя, заставляя их снова и снова влюбляться.
И они снова, как и впервые, подходят к телу с опаской, с ожиданием нечистоты, тревожного запаха, особого вкуса.
И вот влюбленные касаются уютных телесных ложбин, где ютятся неразумные дети любви.
В них столько открытости, незащищенности. И пробуждаясь как слепые котята, они, оживая ото сна, толчками набухают, доверчиво раскрывая свои ободки и лепестки, словно приглашают восхититься собой, словно приговаривают: «Мы проснулись, скорей смотри, какие мы чудные!»
Тогда люди берут их, трогают, приникают к ним, своими устами отыскивают в них вкус, слушают их странный тревожный запах.
И вот происходит чудо – нет никакой нечистоты, никакой грязи нет, а есть только любимая плоть – такая нежная и уязвимая.
Рядом с нею, пробуя ее на вкус, все тоже давно превратились в детей с обиженными губами.
Они могут смеяться попусту или горевать сотню раз на дню.
Их иногда посещают юные страхи, и от содеянного они ощущают себя беззащитными, словно им продувает лопатки и сосет под ложечкой, как если бы где-то в толпе на мгновение они потеряли свою мать.
Любовь меняет все.
Вот та, что раньше представлялась вероломной обманщицей, плотоядным цветком, в котором все живое обречено смяться, втянуться в ее бездну…
Вот она, та сокровенность, полная бессилия, о которой чей-то вкрадчивый голос только что нашептывал сладкие пакости, как и другой голос, дружеский и тревожный, волнуясь, перебивал и торопился прибавить: «Не верь, она завлекает, это она овладевает тобой, а не ты ей, она утянет, и ты погибнешь, она поглотит тебя и твой мир как вареное яйцо!»
Но она как жалкая угасающая устрица, что устала бороться и не напрягает более свою плоть, не стягивает мягкие створки, а может только лишь едва пошевелиться и, вздрогнув, растечься в стороны, обнажив все свои складки, что сейчас же нарисуют линии, полные жалости, готовые принять осмеяние и позор.
И кажется, они заводят с нами молящий разговор.
Сначала они говорят:
«Не надо, ну пожалуйста, не надо!»
А потом:
«Ну, вот и все…»
* * *
А тот росток-недотепа, слывущий за большого бродягу, просто растение, что оживает весной, набухает, как плод внутри материнского чрева и доверчиво тянется, ждет участия или сочувствия и распускается только тогда, когда достаточно уже уверил себя, что его единственный смеженный глаз никого больше не напугает.