Вот-вот что-то произойдет, что-то случится, сломается, взорвется, загорится, откроется рана, и в нее поступит вода. И воду не сдержать, она все преодолеет, сметет на своем пути, сомнет и расплющит; и вот ты уже бежишь, а вернее, как тебе кажется, еле перебираешь ногами в этом урагане сворачиваемого железа, и тянешься, тянешься, тянешься туда, где должна быть воздушная подушка – спасительный черпачок воздуха, втискиваешься, давя мышцы и кости, лицом между трубами, и тянешься-тянешься…
Все это в тебе.
Живет в тебе вместе с надеждами, чаяниями, муками, вместе с тем, что ты, как птица, бросаешься на любую подачку человеческого тепла, внимания, нежности; оно живет в тебе потому, что не только ты управляешь этими механизмами, но и они управляют тобой. Они скрепят, ноют, ломаются, и ты влезаешь в их нутро, и вскоре, как-то незаметно, их внутренности становятся твоим телом, в тебя словно входят невидимые нити, соединяющие тебя со всеми этими приборами, клапанами, полом и потолком, отсеком. И вот ты становишься просто живой ниточкой, пульсирующей между двумя заслонками. Мысль твоя отныне, точно насекомое, будет бегать по веточке – от начала в конец, от конца в начало – и у тебя уже нет горизонта, и ты обречен мусолить одно и то же.
Счастье, если твое существование оказалось полноценным, и тебе больше ничегошеньки не надо, лишь бы только говорить о том, как ты выстроишь дом, когда уйдешь на пенсию, или заведешь около этого чудного дома несколько ульев с пчелами.
* * *
Но вот он утих.
Мир вроде бы отступился, он перестает угрожать, он заигрывает с тобой, дает передышку.
Отсюда поразительная здешняя способность пребывать в дремотном состоянии, которой он так тяготился, и нечеловеческая сонливость там, где требуется бодрость – на вахте, например – и бессонница в каюте, там, где ты на сегодня оставлен в покое. И человек не спит, ожидая что после захлопывания двери навалится придонная чернота, откуда сразу же хочется вырваться и увидеть звезды.
Сон заставляет проживать эту жизнь быстрее.
Сон – сладчайший подарок.
Ты засыпаешь в настоящем, а просыпаешься в будущем, где все-все хорошо, так как невзирая ни на что оно наступило.
Он спал уже пять минут. Этого хватило, чтобы мышцы его лица обмякли, разгладились.
Как приятно смотреть на человека, оставленного в покое.
Хотя покой этот мнимый, конечно, и ненадежный, и зависит от множества случайностей и потому чрезвычайно трогателен.
Это покой былинки, прикорнувшей на скользком металле, залетевшей бог весть как в сопло двигателя.
Но вот человек хмурится. Что ему снится?
Да все что угодно, какая-нибудь мешанина, ерунда, потому что прошедшая тревога все же оставила свои царапинки на его душевном полотне, да и будущая – каким-то образом обнаружила все признаки своего приближения.
Может быть, в лодке ему снится лодка, при том, что он сам – пучина, которая, засыпая, погружается в собственные тартарары. Такое часто бывает: тебе, дважды или даже трижды погруженному – сначала в собственные мучения, мысли, слова и идеи, которые вызваны этими мучениями, только затем, чтобы вызвать к жизни все новые и новые страдания; а затем и в сон, где все эти земные терзания, не соревнуясь более в собственной значимости, разместились бы как придется в кругах подсознания; но чем они более язвят, тем крепче должно быть желание утянуть их на самое-самое дно, нутро; и, наконец, ты опущен вместе с лодкой в тенета, где, кажется, времени нет, а ее, лодку, Бог видит точкой, своим неожиданным допущением или упущением, которому по чистой случайности позволено быть и сниться.
* * *
Лодка – это такая кочующая дробина, вслепую вползающая в безразличную темноту, потихонечку двигающаяся к своему месту в океане: небольшому квадратику на карте, разбитой на множество таких же квадратиков, по которому лодка будет блуждать сомнамбулой, дожидаясь сигнала ракетной атаки.
Но вот она получила сигнал: огромная железная рыбина направилась к поверхности – сорок один метр до воздуха – «Стоп!» – тут она ляжет на боевой курс и полежит на нем, пока не оживут ее электронные мозги, пока будет проверяться схемы, пока будут сверяться перфокарты, а в них континент-страна.
Тогда забурлит все в ее утробе.
Это хлынет вода в цистерны.
Так компенсируется уход ракет.
Они взлетели – им достанутся города.
Лодка вздрогнет восемь раз – половина ее «детишек» ушла. Еще двадцать минут будет приходить в себя разволнованная электронная схема.
В эти томительные минуты люди тут, на посту, будут ждать возмездия за содеянное, будут ждать ответного удара; не дождавшись, они вздохнут, защебечут и пошлют следом еще восемь уродин.
Внешняя тревога может зарождаться в тебе не только оттого, что ты все это знаешь и можешь представить во всех подробностях, но и от тесноты. Оттого, что приборы, трубы, трассы наползают друг на друга, они заслоняют внутреннюю поверхность лодки – пол, стены, подволок. И случись пробоина, и до нее не дотянуться, не добраться, ничем ее не закрыть: занят каждый сантиметр поверхности в этой ужасающей тесноте.
Она таит в себе опасность: всего лишь маленькая дырочка в трубопроводе, наподобие детской свистульки, и вот уже факел веретенного масла под колоссальным давлением превращаясь в туман, заполнит отсек, а там и пожар, и крики, и смерть.
Кричат где-то рядом, у тебя за спиной, за переборкой, и ты знаешь, кто это, различаешь их голоса, и, кажется, даже их дыхание.
Но нельзя открывать переборочную дверь – на болт ее, привязать кремальеру, чтоб не вырвали из рук, чтоб не вломились, потому как за ними войдет огонь и сгорят все.
Или, возможно, произойдет короткое замыкание – и тогда до щита не долезть, не дотянуться, и не сразу узнаешь, где и что горит, только хлопок, как взрыв, и языки пламени, и весь отсек сейчас же в дыму, в густой серой каше.
Дым стоит у твоих вытаращенных, слезящихся глаз, – не дотелепаться до переборки, суешься во все лбом, и еще раз носом, и все почему-то думаешь в этот миг о какой-то ерунде (к примеру, о том, что нос мешает тебе), а сам все мечешься, мечешься…
Пошел перегретый двухсотградусный пар, ворвалась мощная, расшибающая все подряд струя; немедленно вниз, не касаясь поручней, обдираясь о ступеньки, и втискиваешься под вал, и вваливаешься в колодец для конденсата и грязи, тлена, и остаешься там, забившись в угол, свернувшись в клубок – голову к коленям, и обнимаешь ее руками, и только, по тому как затекают икры, понимаешь, что жив…
А вот и вырвало клапан, и он улетел, как снаряд, и забортная вода свищет, и немедленно пропадает электричество – слава Богу, сообразили, успели обесточить, иначе бы пожар, и весь отсек в мелкой дряни – под давлением вода расшибается в пыль, в слизь, в мокроту, – а ты один в этой темноте, один…
Нет! Вот кто-то еще копошится.
– «Петя, ты?»
Какое счастье, может быть, вы умрете вместе.
Только бы не одному, не одному…
* * *
Будущую смерть можно примерять на себя, как одежду, и можно думать о том, как ты выглядишь в ней, какое у тебя лицо, глаза, рот, руки. Главное – не быть смешным.
Гибнущий не ждет, а действует, он старается задержаться руками, убежать, пролезть, проползти, и тут-то она его настигает, а он все продолжает упорствовать, не замечая смертной истомы, о которой он столько думал.
Тело помнит об этих тревогах.
Оно помнит все, что было с тобой, или с кем-то еще, помнит даже то, чего никогда не было, но что могло быть.