Они потом звонили Сереге и спрашивали, какую часть этого растения можно употреблять в пищу, потому что они ели все: и листья, и ствол, и корни – все горчит.
«Секундочка, узнаю!» – сказал Серега и позвонил в Голландию.
Оказалось, что его вообще есть нельзя. Оказалось, это особая ядовитая разновидность пырея, которая сажается в каналы для того, чтобы там не росла ряска.
Все это я помнил, но еще Серега мог позвонить приятелю Диме и начать говорить о том, что в последнее время принято принимать в гости людей из-за рубежа, что никуда не деться и все цивилизованные страны так живут. Вместе они посетовали на то, что это вносит некоторое неудобство в миросозерцание – не без того, – но все-таки пользы от этого становится все больше, поскольку увеличивается доля добра…
Через неделю он позвонил Диме: «Твои голландцы едут!» – «Какие голландцы?» – «Ну ты же сам говорил о том, что хорошо, что теперь люди едут, как в движении 'Врачи без границ'».
В общем, любил он людей соединять. Ему казалось, что всем им именно этого и не хватает.
Вот почему я насторожился.
– Не волнуйся, – сказал Серега своим тонким интеллигентным голосом, – там только книги надо будет передать.
Я его еще пять раз переспросил насчет количества книг. Я же Серегу знаю: не переспросишь – будет коробка от телевизора.
Но он меня успокоил: всего две.
И вот мы в пять утра в аэропорту. И Серега, надо же, там же, и вручает он мне две книги и… Наташу.
Оказывается, существовала в Питере Наташа, а потом она вышла замуж в Голландию, а теперь она приехала в Питер на операцию позвоночника, и после нее она головку не держит и вообще извивается в руках, как змея, потому как операция свежая, но там мы ее отдадим с рук на руки, а вот и мама ее, которая тоже полетит.
Мама была одета в солдатский треух, и такое было впечатление, что у Наташи удалили позвоночник, а у ее мамы – ум.
И со всем этим мы должны были пройти через таможню.
Я боялся, что Коля сейчас чего-то скажет. Он может ни с того ни с сего послать Наташу на хер, несмотря на то, что читает лекции в Сорбонне о развитии человеколюбия у аборигенов Антильских островов.
Но этого не случилось. Коля сказал такие слова, как «милосердие», «сострадание», после чего он пошел на регистрацию, а я схватил наш багаж, отвязанную Наташу и ее трехухую маму и помчался вслед за ним.
Таможенники всегда очень тщательно проверяют Колю. Он ростом метр девяносто пять, и им всем кажется, что у него много незадекларированных долларов.
– Это все ваши деньги? – обычно спрашивает таможенник.
– А вам-то что? – говорит обычно Коля, после чего его ставят к стенке и раздевают.
Но у нас на руках Наташа, отдельно в авоське ее хребет и мама.
Я надеялся на Колино благоразумие. И я не ошибся – мы проскочили таможню, зарегистрировали Колю, меня, маму, Наташу и побежали на паспортный контроль.
Очень сложно было держать Наташе голову, мечтавшую отломиться, так, чтоб таможенница провела идентификацию ее и фотографии.
Наконец, это случилось, и мы побежали в самолет. Вернее, Коля пошел, задумчиво пописывая в блокнотик всякие слова для натурализации впечатлений, а я все слова сказал вслух, схватил Наташу и мать ее и домчал их до самолетных кресел.
В самолете я выпил чудовищное количество вина. Мне пообещали, что в Амстердаме нас будет ждать муж, а у трапа – коляска «скорой помощи».
Как мы прилетели, я не помню. Помню, что выгружался я с весельем, после чего потерял Колю и маму.
Мне осталась только Наташа, которую действительно усадили, в коляску и она заговорила по- голландски, после чего все уставились на меня как на родственника.
Еще несколько минут мы ехали в сторону санитарного пункта, и меня подмывало пнуть коляску, чтоб она двигалась быстрей.
Там Наташе сделали хорошо и покатили к выходу.
На паспортном контроле стояла мама. Она совала полицейскому, который ради этого случая даже вышел из своей конуры, свой паспорт.
У нее было штук пять паспортов, и только один из них был иностранный.
Я так понял, что у них ритуал: полицейский открывает ее паспорт, выясняет, что он русский, и возвращает его ей, отдав честь. Она, приняв паспорт, тасует его с остальными четырьмя, вытягивает назад и опять ему протягивает – он отдает честь.
После этого все повторяется.
Я с ходу все это уразумел, на повороте Наташиной коляски вырвал у ее мамы все паспорта, нашел нужный, отдал полицейскому, потом подхватил Наташу, уложенную в четыре раза, коляску, маму и помчался со всем этим в объятья голландского мужа, а то мне еще Колю искать.
Фу! Мать ее, Наташину, еб! Вот мне стало хорошо, когда всем вручили всех: маму, Наташу, коляску, хребет!
После этого я вспомнил Серегу и его страсть всех людей соединять.
Храп
Тетушка Глафира – маленькое, пухлое существо, в движениях и мыслях скорее плавное.
Ее муж, Егор Палыч Колабеда, – огромный, основательный мужчина, и во всем у них лад, союз и понимание, за исключением одного: Егор Палыч храпит.
И храпит он по ночам так, что кошки у соседей вздрагивают.
Уж что только тетушка Глафира не делала: и причмокивала, и попихивала, и палец на правой его ноге зажимала, и нос, и тормошила, и святой водой поливала – все без толку!
Храпит, дьявол, прости Господи, в любом положении и на все эти действия со стороны маломерной тетушки мало внимания полагает; будто труба какая-то, всхлипывает, взбулькивает, заводит-заводит неторопливое свое мутобденье, а потом вдруг как разверзнется, словно перепонка лопнула, и хлынут звуки превеликие – и пошли-поехали, точно орда по степи и с ведрами, а потом оборвет, замолчит, но вдруг снова так рюхнется, тюкнется пару раз, точно башмак с табурета, и опять заведет свою тонкую жалобу, засюсюкает, забормочет с иком в середине, а то и вовсе ни с того ни с сего грянет во всю ивановскую, как корабль, что переваливается на скалах после пробоины с борта на борт.
А тетушка терпи.
И вот прочитала она в одном печатном издании, что, мол, если у вас такая беда, то лучше всего ночью, чуть он на спине оказался, одеяльце с него сдернуть, ноги ему раздвинуть, чтоб клубни упали и поддувало закрыли, и храп от потери, то есть от перекрытия этого естественного отверстия, немедленно прекратится.
Готовилась к испытанию она недолго. В ту же ночь только он на спину перекатился и ворчанье свое заимел, как она скоренько скинула с него одеяло и ноги ему – дерг! – в разные стороны, а сама от любопытства наклонилась посмотреть, упали ли клубни в нужном направлении.
И тут Егор Палыч очнулся. Может, единственный раз в жизни.
Вот у него было выражение лица, когда он увидел жену, с которой шестьдесят лет, орудующую между ног, – не описать!
О вечном
Я не знаю, сколько еще есть историй о курсанте, девушке и унитазе.
Я не знаю, почему если в повести о любви говорится о курсанте и девушке, то там же найдется местечко и для этого белого друга всего человечества.
И сколько я слышал такого: он вошел к ней и сразу же в туалет, а там на унитаз взобрался орлом, то есть с ногами, и развалил его до основания, а потом полчаса клеил замечательным клеем «Момент».