— А ты будто не слышал, как он про вечеринку спросил. Зачем это в гости набивался? Меня вот главным назначил. Он что-нибудь спроста делает? Да и разговаривал со мной так, словно бы намекал.
— Мальбейер глуп, — заговорил, наконец, Хаяни. — Он намекает на то, чего сам не знает, это его манера. Безмозглый комбинатор. Он тут как-то распинался передо мной, теорию свою объяснял. Взаимная компенсация ошибок. Мечтает создать такую ситуацию, когда ошибка, ну недосмотр в интриге, исправляется другой ошибкой, а та, в свою очередь, третьей. И так до бесконечности. И он чтобы на пульте. Для него важно не то, кто выиграет от интриги, а то, что она постоянно растет, постоянно все вокруг себя переиначивает.
— Ты? Ну признайся! — с силой сказал Дайра, поворачиваясь к нему.
— Что «ты»?
— Ты сказал? Ведь некому больше! Ведь не Сент же, не Ниордан!
Удивительно, до чего Хаяни следил за своей фотогеничностью. Словно все время смотрелся в зеркало.
— Да нет, с чего ты взял, командир, почему он сказал? Да и не знает Мальбейер ничего. Показалось тебе, — виновато начал Сентаури.
— Ты? Ведь ты, Хаяни?
Тот фотогенично потупил глаза, фотогенично сглотнул (губа дрожать и кривиться перестала), фотогенично кивнул и наифотогеничнейшим образом улыбнулся.
— Я, командир. Вы уж простите, сам не знаю, как получилось. И не хотел говорить, а… Можете меня выгнать.
— А я так и сделаю, — пообещал Дайра. — Будь уверен. Суперчерезинтеллигент.
Он отвернулся и взял микрофон.
— Да посиди ты без своей операции! — подал голос Сентаури. — Не помрет она без тебя. Ты там командовать будешь, а нам как пиджакам сидеть. И не поговорить даже. Давай хоть минут на двадцать спустимся, сами половим. Невозможно без дела. А, командир?
И опять согласился Дайра. Он отложил микрофон, через плечо глянул на Сентаури.
— Я, кстати, спасибо тебе не сказал.
— За что это? — О, как странно улыбнулся Сентаури!
— Жизнь спас. Спасибо. Если б не ты…
— Э-э-э-э-х! Если б не пиджаки вроде Баррона, — с ожесточением сказал Сентаури (Хаяни рисовал в блокноте огромный сверкающий нож). — Если бы… На сто процентов был у него какой-нибудь родственничек. Как бы иначе он подловился?
— Да, битый был скаф.
— А надо сразу уходить, когда родственник, пиджаком быть не надо, вот что!
— Спуститься бы лучше во-о-он к тому памятнику, — сказал Ниордан.
— Не вижу я, где там прятаться, — неуверенно заметил Сентаури.
— А вы никто ничего не видите. Никогда. Там что-нибудь может и найтись. У меня чутье. Верно.
— Давай, — согласился Дайра, и они вцепились в подлокотники, готовясь к быстрому спуску.
…Укрытием Томешу служил бездействующий силовой колодец, один из тех, что ограничивал Памятник Первым. Как и во всех фантомных памятниках, в нем, конечно, присутствовала сумасшедшинка, но, пожалуй, преобладала глупость. Глупая выдумка, глупая компоновка, глупая трата средств. Но, как ни странно, очень многие сантаресцы любили его, даже скульпторы часто приходили сюда. Некоторые утверждают, что проистекает эта любовь из дефицита в Сантаресе символов и лозунгов. А Памятник Первым — это вам и символ, и лозунг, правда, несколько глуповато-замысловатый. Первый Импат против Первого Скафа. Скаф — на постаменте среди сквера, Импат — всегда сбоку, в кустах. Собственно, Памятник Первому Импату был из блуждающих — он перемещался по площади чуть ли не двести квадратных метров, меняя цвет, размер, даже форму меняя. Лишь одно оставалось неизменным — он не спускал глаз с Первого Скафа, неподвижного фантома со случайной мимикой. Если взгляд Импата всегда излучал ненависть, вернее, тот сложный и неизменный набор эмоций, который присущ третьей стадии болезни и за бедностью терминологии называется яростью, то Скаф относился к своему врагу намного неоднозначней. Лицо его выражало то любовь, то жестокость, то каменело монументально, а иногда прорывалась как бы насмешка. Скаф был более человечен, более ясен, а та непонятность, которую придал ему художник, была куда ближе людям, чем загадочная, химерическая, неестественная закаменелость черт вечно убегающего и вечно возвращающегося Импата.
— Тут и спрятаться-то негде, — сказал Сентаури.
— Внимательнее надо, — отозвался Ниордан. — Они любят… «…Я действую на него, и он притягивается ко мне. Вон какой страшный, разбухшие руки, горб, весь потемнел, неужели и я такой же, я помню, так бывало перед дождем, дробный шепчущий холод, капельный холод, мзгла. Хорошо, что у нас нет детей, хорошо. Жаркое небо, еще темней от него, пронизывает, последний раз вижу. А у того, того! Какое лицо, ну его! Словно почуял, безмясый. Как исказило его! Страшно и темно вокруг и тени злобные ходят, и люди с металлическими руками, не вникающие и не желающие вникать. Непонятные правила даже мне, тем более мне. Не помню, не помню, не помню собственного лица! Мерзкий, отвратительный город…»
… - Не люблю этот памятник. До чего ж противный, — проворчал Дайра.
— Почему, — сказал Ниордан. — Чушки как чушки.
— Все помешались на сумасшествии. Хватит, Ниордан. Пошли дальше. Ничего здесь нет.
«…Не заметили меня, рожи, крестоносцы, главное было не думать о них, плавно, как лодка, вид снизу, вот оно, вот оно, ахххх ты, что-то здесь, я боялся, не знаю, может быть, я и вправду боялся. Бой, в котором я заран… Он двинулся, он двинулся на меня, неподвижен! Острый нос, то ли улыбка, то ли оскал, на того смотрит. Непонятны с детства, страшны, вся жизнь под знаком, алые, мрачные краски, алчные… нет не алые! Замереть, распластаться, мимикризировать, не дышать, не излучать, жить, смотрят вниз, и тот, кто висел, и тот, кто стрелял в мою дорогую жену, всегда подсознательно не хотел знать ничего. Оказывается, правильно…»
…Хаяни не верил в случайную встречу с импатом. Тот затаился, конечно, и теперь много дней пройдет, прежде чем вскроют его убежище. Поэтому поиски его вовсе не занимали. Он затосковал было, но поймал себя на мысли о том, что тоскует слишком фотогенично, для собственного удовольствия, и резко, залихватски мотнул головой. Некоторое время он примерял к лицу самые различные выражения — бесшабашность, обиду, хмурость, даже подлость примерил, отчаянную такую подлость, но под конец остановился на ленивом барском равнодушии. Он небрежно глянул вниз, на уплывающий памятник, тонко улыбнулся, приподнял брови и, сморщив длинный нос, подумал, что в этой паре скульптур, несмотря на убогость замысла, есть все же «что-то». Какая-то искаженность, диспропорция, иллюзия жизни. Вот именно в отсутствии смысла, в намеке…
— Сколько раз смотрю на эту парочку, — сказал он Дайре, — никак не надоедает. Ведь правда, красиво?
… - Кр-р-р-р-а-а-а-с-с-с… красиво! — ответил Томеш.
…ликовал. Разговор был напряженнейший, и отвлекаться на посторонние мысли ни в коем случае не следовало. Но он сказал себе все же, я знаю ключ, в каждом под ролью скрыт ребенок, я даже разочарован, до чего люди просты, и этот тоже, и чем больше он пыжится, тем больше он ребенок, ведь он сейчас просто боится меня, мистически боится, как несмышленыш строгого учителя, а ведь я знаю не больше, чем он, вот чудеса. Тут он оборвал себя и подумал, что слишком много времени любит тратить на отвлеченные размышления, когда надо конкретно, однако в этот момент гофмайор Свантхречи вернул его к действительности. Он спросил:
— Вы что, заснули, Мальбейер? Опять в его голосе появился приказ.
— Простите, задумался. Привычка.
Как странно, подумал Свантхречи, как странно он сегодня ведет себя, уж не сошел ли он и впрямь с ума в этом городе сумасшедших?