хотя тоже было тошнехонько — но я ведь все же таки какой-никакой, а мужчина. Мне по половой принадлежности не положено рыдать во весь голос.
— Я больше их никогда не увижу, — говорила она рыдая. — Я больше никого никогда не увижу.
И осеклась вдруг и на меня мучительно посмотрела. И попросила по-детски жалостно:
— Только уж ты, пожалуйста, не бросай меня, не уходи в ту ванную от меня. Я не хочу, не хочу одна.
Я, заметьте, отлично знал, что она давно уже мертвая, я мог бы при желании тысячу смертей перечислить, которыми она умирала, я прекрасно отдавал себе отчет в том, что мертвых удержать невозможно, что они всегда окончательно исчезают, как ни старайся, какие телефоны ни набирай, но не было у меня ничего, кроме моей Веры, даже Тамарочка, шалава такая, убежала от меня вприпрыжку за Манолисом за своим, похабно хохоча и по заднице себя ладошкой похлопывая в знак презрения, и я так хотел сохранить Веру, я так боялся ее потерять, что тут же решил ни на секунду от нее не отворачиваться, а то у меня чувство было такое, что как только я отвернусь от нее, так в тот же миг она и пропадет безвозвратно, растворится, как то карнавальное освещение, и я никогда больше не увижу ее, и надежды никакой не останется, и даже Ирина Викторовна перестанет подходить к телефону, и останутся для меня в этом мире одни только гудки длинные и ничего, кроме гудков, и ни прикосновений ее, ни улыбок особенных, ни взглядов ее сияющих, удивительных ее взглядов, и ни любви ее, ни зла ее, ни равнодушия — ничего от нее не останется для меня.
— Вот мы с тобой одни, — сказал я. — Вот мы с тобой остались одни. И ведь это хорошо, правда?
— Правда? — эхом отозвалась Вера.
— Нам бы только не потеряться. Мы будем держаться за руки и глядеть друг другу будем в глаза. И никогда друг друга не потеряем. И черт с ними со всеми, со взрослыми дурацкими этими.
И она приняла игру, и кивнула в ответ почти счастливо. И мы притворились, что на душе никакой тяжести, что труп больше не витает над нами, что вонь из разбитых окон совсем нас не донимает, что не пугает нас шум уличных голосов, что никого мы не потеряли, и что засранный пол, убогая мебель и грязь везде вовсе нас не шокируют.
Держась за руки, не отрываясь взглядами друг от друга, мы подошли к дивану и стали приводить в порядок постель. Она тоже, как оказалось, воняла изрядно, однако то была вонь человеческая, для нас сейчас близкая и драгоценная, как самый парижский из ароматов.
Вот мы легли в постель, вот укрылись гнусненьким одеяльцем, узким даже для одного, вот обнялись, вот немножечко отогрелись. Вот начали было тихую-претихую, нежную-пренежную любовную игру… и я сорвался. Я как дитя малое, всхлипнул и застонал. У меня на глазах появились слезы. И тут же исчезли, потому что мешали видеть, и я испугался, что из-за слез не замечу исчезновения Веры. И тогда Вера мамашей ласковой голову мою нечесаную притянула к груди, начала гладить и приговаривать:
— Никуда, никуда я от тебя не исчезну. Ты сам лучше не исчезай.
Я всхлипывал и стонал, я шмыгал носом, я что-то ей объяснять брался, я цеплялся за нее, как пьяный Есенин за березку…
— Ну ты что, миленький, ну ты что? Ничего-ничего, все будет хорошо, шептала она. — Все будет хорошо, вот увидишь.
Хорошо. Как же!
И знал же я, знал прекрасно, что вовсе нам не хорошо будет, что никуда мне не деться от кретинской телефонной игры с ее мамашей, что все ушли, все ушло, что оничеговековивание, что Георгес умер, что Веры моей нет все больше и больше, но вот, прижимался к ней, вглядывался в огромное белое пятно ее лица с родинкой на носу, которая, конечно, давно истлела, в ее широко открытые, ничего не выражающие, детские такие глаза, прижимался и верил в ее волшебное, ритуальное «хорошо», и жизнь себе царскую воображал в темноте, и ничего мне другого не надо было, кроме чтобы вот так.
ГИТИКИ
У Ивана Глухоухова, пятидесятилетнего кандидата технических наук из лаборатории поднятия тяжестей ЛБИМАИСа, появилась фея.
Вообще-то Глухоухов не очень хорошо относился к женщинам. То есть хорошо относился, но не очень. Особенно резко это отношение обострилось после того, как он попал в ЛБИ-МАИС, в лабораторию поднятия тяжестей, где мужчин, кроме него, вообще не было. «Женщина в науке — это как женщина на корабле, — говорил он в минуты отчаяния бывшим сослуживцам по НИИ социальных потрясений и катастроф МЧС РФ. — Ее туда нельзя. От нее всякого можно ждать, но только не чистой науки».
Поэтому, когда однажды вечером в его двухкомнатную квартиру позвонила некая дама неумытого вида, чем-то похожая на Фаину Раневскую, он восторга не испытал, хотя актрису эту любил, несмотря на все свое отношение к женщинам. Дама прорвалась внутрь и с ходу заявила с отчетливым южным акцентом:
— Я теперь ваша фэя. Я буду решать все ваши проблемы, и вам теперь вообще не об чем беспокоиться. Могу, например, устроить контрамарку на новогодний бал в Кремлевский дворец имени Ленина.
— Но сейчас июль, — злобно заметил Глухоухов, все еще не испытывающий восторга и прописанный, между прочим, в Санкт-Петербурге.
— Самое время заняться, — сказала она. — А чтобы продемонстрировать свои возможности, я сейчас, на ваших глазах, превращу этот немытый, мутный граненый стакан в бокал чистейшего богемского хрусталя.
Она порылась в сумочке размером с дорожный чемодан, извлекла оттуда некий раскрашенный сучок и стукнула им по стакану. Стакан разбился, но осколки оказались хрустальными.
— Вот видите! — сказала она.
Выгнать «фэю» тут же Глухоухов по слабости характера не сумел. Прежде он вынужден был выслушать душещипательную историю о том, что бедную непонятую волшебницу из-за какой-то ерунды, а точнее, из-за интриг, собираются уволить за якобы несоответствие занимаемой должности, но на самом деле просто из зависти, и о том, что он, Иван Глухоухов, есть ее последняя надежда восстановить попранную интриганами репутацию. Потому что ее на него бросили и дали испытательный срок.
Голос у «фэи» оказался склочно-пронзительный, унять ее было нельзя никак, а когда голова окончательно разболелась, Иван, чуть не плача, согласился на все ее предложения, включая Кремлевский дворец имени Ленина, и выпроводил наконец даму, получив напоследок визитную карточку с телефоном, факсом и электронным адресом
Поглощенный научными изысканиями, он, как это у творцов водится, тут же о Фаине забыл и вспомнил только тогда, когда действительно появились проблемы.
Он, видите ли, заснул на работе. Как вам это понравится, человек уже не может поспать, если ему приспичило. Начальница, Жанна Эм-мануиловна, потомственная интеллигентка-шляпу-надела, причем немка, застукала его за этим занятием, уволокла в свой кабинет и от-трендюрила так, как никакой старшина-язвенник никогда не оттрен-дюривал после обеда провинившихся новобранцев (и что самое обидное, ни одного ненормативного слова). У них и прежде были взаимоострые отношения, потому что как Глухоухов не очень любил женщин, так и начальница не очень выносила мужчин. То есть выносила, но не очень. Временами даже очень не очень.
Предложила, кстати, по собственному, потому что, говорит, терпение кончилось.
У Ивана сделались корчи.
Всю ночь он не спал, и вовсе не потому, что заранее отоспался — он страдал. С одной стороны, он просто мечтал вырваться на свободу из этой женской богадельни, а с другой — ну где же еще ему удастся продолжить исследования по противоречивой теории «Веревки Ропе-Корде-Куэрдаса» (это по-научному, вам