мелкая месть, за что, кому, вот она, ложь в самом начале, сейчас разберемся, все вместе, ну-ка?
Поезд притормозил и толпу бросило вперед. Верин муж и сам не понял, каким образом его отлепило от двери, отнесло от Черного, зажало между двумя застывшими истуканами. Мертвая тишина, поскрипывание под полом, но, казалось, рев не утих и даже усилился. Чьи-то теплые руки бесцеремонно шарили в голове, он задыхался от духоты и мельтешения образов. Черный, боже мой, где же Черный? И сердце болело, и ноги. Как говорится, болело все.
Это кто там скрывается, кто прячет свои мысли от нас — сотня Черных всполошилась — это мой друг, не трожьте его, он здесь случайно, он не наш, на что сказали ему, какой он друг тебе, он твой враг и соперник, он держит в сердце месть и не мстит тебе только из страха — нет, не трожьте его — мы знаем, но согласись, невозможно — и тысячи тысяч Черных из разных концов вагона умоляли, грозили, а миллионы миллионов других соглашались, но уже нарушилось равновесие Правды, уже проникла ненавистная ложь, так как согласие было дано из вежливости и немножко из страха, и это тоже было поставлено в счет другу Черного, а друг этот испуганно жался в испуганном уголке сознания — стойте, кричали Черные, зачем он вам, он сейчас сойдет и мы продолжим нашу великолепную, нашу восхитительную игру, но остальные сказали — ты лжешь, ты не находишь нашу игру восхитительной, и сами Черные тоже сказали друг другу — ты лжешь, ты не так уж хочешь, чтобы его не трогали. Но ведь он не согласен, он категорически против, он — в последнюю очередь и в конце концов он просто может не выдержать самого себя, я сам это сделаю, но потом. И Черные начали спорить друг с другом, а остальные повернули свои глаза к тому, кто скрывал свои мысли.
Не надо! Зачем?!
Сначала верин муж почувствовал нарастающую тревогу, потом показалось ему, что окружающие активно, даже с какой-то радостью ненавидят его. Качание прекратилось, все замерли. Полная, жуткая тишина.
И множество голосов, множество воспоминаний вдруг выплыло на поверхность, самых ничтожных, забытых самым тщательным образом. Он выпучил глаза, открыл рот, схватился за сердце.
— Ду-у-ушна!
И то, чем он гордился всю жизнь, и то, чего он стыдился, и то, чего лучше бы не вспоминать никогда.
И оказалось, что он подлец, но не совсем подлец, а так, в меру, но от этого еще хуже.
Оказалось, что трус, но опять-таки не совсем, что мог бы и смелым быть, да и бывал иногда — из подлости или из эгоизма.
Оказалось, что никого никогда не любил, и жену не любил, и самого себя еле терпел, что тоже не слишком-то хорошо.
Оказалось…
— Ду-у-у-у-шнааа!!
— Конечная, — сказал репродуктор. — Поезд дальше не пойдет, просьба освободить вагоны.
Плотной толпой вынеслись из вагона люди, промчались по эскалатору, рассыпались по Москве. А верин муж умер. Но не стоит так уж сильно расстраиваться по этому поводу, ведь и правда — ничтожный был человек и правильно сделала жена, что ушла от него. Ее любой поймет. Дрянь-человек.
А Черный? А что Черный? Он так и остался тысячью Черных, так и не смог снова соединиться. Впрочем, с ним случилось нечто более неприятное — он разуверился. Словно кто-то, еще более черный, чем он, шепнул ему на ухо: «Правда — она, может, и превыше всего, но и без неправды нельзя». Такая простая, всем доступная мысль. Да и как поймешь, где она, эта правда. Черный представил себе людей, которые не только не говорят, но и не думают лжи, представил, что все понимают полностью всех и только себя не видят, потому что видеть себя в своем истинном свете не дано никому, есть даже в математике такая теорема. И бьют они, и ничтожат ложь, где только ни встретят, потому что, сами понимаете, ложь гнусна. Их, конечно, тоже бьют и ничтожат. И, конечно, любят, как самих себя. А самих себя ненавидят, потому что не понимают. И далеко ведь не каждый носит в душе Францию, далеко не для каждого понять — уже значит простить.
Черный слышит временами сигналы опасности, кто-то все еще ищет, все еще покушается на него, и он привычно прячется от угроз, пережидает сколько надо, а потом идет дальше, с кем-то сталкивается, кому-то говорит «здравствуй» и механически при том улыбается.
Потом он обнаруживает, что опять уже не один. За ним идут люди, много людей, им нужна помощь и только он может им ее оказать. Ему уже трудно идти, ему уже загораживают дорогу, что-то говорят, чего-то требуют. Он немного приходит в себя и недоуменно оглядывается.
Множество жадных, просящих глаз.
— Посвящения!
— Нет, — отвечает он. — Посвящение — зло, я понял. Я не буду больше никого посвящать.
Но его не пускают. Его держат в круге, и прохожие говорят — вот Черный, сейчас у них начнется потеха.
— Вы не понимаете, — говорит он. — Я не буду этим заниматься. Все. Хватит.
А люди стоят.
И не повернуть, да и не хочется поворачивать, так привычно быть главарем, легендой, так легко себя уговаривать…
Ннну… ладно!
Он встряхивается (что это, мол, такое со мной), напускает на себя пророческий вид и зычно, с выражением вопрошает:
— Что превыше всего на свете?
— Пра-а-авда! — кричат люди.
— Что гнуснее всего на свете?
Истово, истово:
— Ло-о-ожь!
Он замирает на секунду, обшаривает сознания, поднимает привычно руки, зажигает глаза…
— Скажите «раз»!
И все говорят:
— Ра-а-аз!
И пошла потеха.
ТАНЦЫ МУЖЧИН
Было то время, которое уже нельзя назвать ночью, но еще и не утро: солнце пока не взошло, однако звезды померкли, На фоне серого неба громоздились друг на друга ветви небоскребов «верифай». Дайра, который большую часть жизни провел в Мраморном районе, где господствовал псевдоисполинский стиль, до сих пор не мог к ним привыкнуть. Особенно дико выглядели окна горизонтальных ветвей, глядящие вниз. Два окна над его головой бросали на асфальт восьмиугольники света; в одном из них прямо на стекле неподвижно стоял мужчина в длинных до колен шортах. Пятки его были красными. Где-то на соседней улице, возвращаясь с пробежки, устало цокала копытами прогулочная лошадь, из дома напротив Управления приглушенно доносился инструментированный храп модной капеллы «Фуррониус». Да еще в ушах шагала усталость.
— Ну все, — сказал Дайра, вынимая из машины автомат и оба шлемвуала. — Вы еще посидите в дежурке, а я домой.
— Я в машине останусь, — отозвался Ниордан (от усталости он похрипывал). — Вдруг что.
Никакой необходимости ждать тревоги в машине, когда остальные все равно в дежурном зале, не было, но с Ниорданом никто не спорил. Даже мысли такой не возникало ни у кого. Ниордан повернул к капитану бледное, вечно настороженное лицо, как бы ожидая ответа. Дайра смолчал. Ниордана ценили, он был надежен, однако связываться с ним никто не хотел.