жизнь, что больше мы не будем взлетать в воздух, чтобы вести бои и подставлять себя под вражеские зенитные снаряды, что уцелевшие в этой страшной бойне могут сказать: мы живы!
8 мая вечером у меня на квартире собрались почти все мои боевые соратники. Выпили, вспомнили погибших друзей. Андрей Труд под аккомпанемент гитары запел нашу любимую полковую песенку «Ястребки». С неостывшим фронтовым энтузиазмом мы дружно подхватили припев «Завтра утром снова в бой», хотя знали, что никаких боев в воздухе завтра уже не будет.
Разошлись к полуночи. Я лег и очень быстро уснул. Сквозь сон услышал выстрелы. Не вставая, пытался понять, что бы это значило. Стрельба с каждой минутой нарастала. Она слышалась и совсем рядом и где-то далеко. «Что такое?» — спрашивал я себя, одеваясь в темноте. Неужели еще какая-нибудь бродячая группа немцев, выходя из окружения, напоролась на наш гарнизон? Не должно быть. А что, если перестрелка связана с этим заводиком?
Ведь я же запретил впускать и выпускать людей. А кто-то из владельцев, наверное, решил дерзнуть — силой увезти свое имущество.
Непонятное всегда настораживает, заставляет теряться в догадках. Я с опаской посмотрел на открытые настежь окна — не залетели бы сюда шальные пули. Невелико удовольствие попасть под них, когда не сегодня-завтра наступит мир.
Слышу, уже стреляют из пулеметов, установленных на самолетах. А вот дудукнула пушка! Где-то, не в нашем городке, ей отозвалось орудие!
Настоящий бой… Видать, крупные силы выходят из окружения. Возможно, выброшен десант. Вот тебе и капитуляция. Я подошел к телефону и только поднял трубку, как в ней раздался сигнал. Я откликнулся.
— Товарищ комдив, война кончилась! — воскликнул молодой голос.-Мир, товарищ гвардии полковник! Мир!! Мир!!! Вы слышите?
— Слышу, — ответил я, чувствуя, как все мое существо начало освобождаться от чего-то незримо тяжелого, постоянно ощущавшегося все эти долгие военные годы. — Спасибо…
Я положил трубку, вздохнул и опустился на стул. Сознавал, что наступило то, чего все мы ждали с минуты на минуту, в чем не сомневались. И все же действие слов — «конец войне, мир» — было могуче, огромно, оглушительно!
Так почему же я сижу один, в темноте? Я бросился к выключателю, зажег лампу и выглянул в окно. Все небо было расчерчено трассами пуль, очередей, ракетами. Пальба изо всех видов оружия нарастала. Я тоже достал пистолет и несколько раз выстрелил из окна вверх.
Звонил телефон. Поздравляли из 16-го. Трубку передавали из рук в руки. Я слышал голоса Федорова, Трофимова, Сухова, Березкина, Труда, Вахненко, поздравлял их. Потом звонили Абрамович, Мачнев, Бобров, Вильямсон… Я пробился по телефону к Утину, Красовскому и тоже поздравил их.
Стрельба не утихала. Я вышел на улицу. Встречая знакомых и незнакомых людей, жал им руки.
Вскоре почти все летчики, работники политотдела и штаба сошлись в моем доме. Радость переполняла наши сердца, рвалась наружу, ее надо было разделить с друзьями. Вспоминали и тех, кто не дожил до этого дня, кого не было с нами.
Ночь, озаренная салютами, незаметно перешла в день. В великий День Победы.
9 мая и в последующие несколько дней летчики нашей дивизии еще выполняли задания командования, патрулируя в небе над Прагой. В один из таких дней Голубев, находясь в воздухе, увидел немецкий самолет «дорнье-217», шедший с запада на восток. Преследуя его, Голубев дал несколько предупредительных очередей, но тот летел дальше, отказываясь идти на посадку. Тогда Голубев поджег его, и он упал где-то в горах. Это был последний вражеский самолет, сбитый нашей дивизией.
После того вылета все до единого снаряды и патроны каждого самолета были взяты на учет. Они перестали служить войне.
В середине мая наша дивизия перелетела из Гроссенхайна в город Ризу на Эльбе. На всей нашей жизни здесь сверкали отблески неугасаемого сияния Победы — праздника всех народов мира. На аэродромах дежурило только несколько летчиков и техников — остальные отдыхали, осматривали Берлин, Дрезден, Прагу.
Столица Чехословакии встречала нас как родных сынов. На улицах нас окружали толпы народа, девушки дарили цветы и улыбки, хозяева ресторанов угощали лучшими блюдами и винами, решительно отказываясь от денег. В Дрездене мы увидели страшные развалины, под которыми заживо погребены тысячи жителей. Нам рассказали, что этот красивый город был разрушен бомбами союзников всего за несколько дней до перемирия. Мы слушали и возмущались: зачем это было сделано?
В Берлине мы проехали по улицам, побывали в рейхстаге, увидели очереди голодных немцев у советских пунктов, раздававших пищу, осмотрели памятники, разбитый собор, парки. Не найдя, где можно было бы присесть и перекусить своими запасами, подались за город, на природу.
Где-то за Потсдамом мы остановили машины и расположились на травке потрапезничать. Только открыли консервы, нарезали хлеб, как из кустов высунулось несколько детских белобрысых головок. Их личики, выражение глаз говорили о том, что смотрели они на нас не из любопытства.
Кто-то из наших засмеялся над ними, назвав маленькими фрицами, даже намеревался пугнуть их, но другой остановил его:
— На ребятах своей ненависти к фашистам мы срывать не будем.
— Верно.
— Эти не пойдут с оружием. Они-то больше других поняли, что такое война!
Чувствуя на себе взгляды голодных детей, никто не мог есть. Мы подозвали их, они доверчиво подошли к нам. В подставленные руки и рубашки мы наложили хлеба, консервов. Потом мы еще долго разговаривали об осиротевших немецких детях, о тех, кто сделал их несчастными. Думали о том, сколько неизмеримо больших несчастий принесли гитлеровцы другим странам и особенно нашей Родине.
Подумали и о том, что простить такое нельзя! Никогда! Многие, конечно, затаились сейчас, пытаются разбежаться, как тараканы. Но возмездие они должны получить. Рано или поздно, но — сполна!
В один из радостных майских дней, когда мы стояли на Ризе, я увидел около штаба двух людей в американской форме. Приблизившись, я в одном из них сразу узнал… своего друга юности — уральца Пильщикова. Иностранной форме я не придал никакого значения.
— Костя!
— Саша! — Пильщиков бросился ко мне.
Он представил мне своего товарища, и тот, довольный, что Костя встретил того, кого искал, сразу же покинул нас,
По их одежде и даже по лицам я догадался, что оба они находились в плену в американской зоне. Пока мы шли ко мне домой, Костя рассказывал, как он был сбит в Восточной Пруссии, как американцы освободили его из плена и задержали в Лейпциге, как обмундировали и собирались увезти с собой, как он убежал из-под охраны со своим товарищем, как разыскивал меня… Я слушал Пильщикова, смотрел на его стройную невысокую фигуру, худое, со впалыми щеками лицо, на американский берет, а перед глазами у меня стоял мой давний верный друг по военному училищу.
Это было тринадцать лет назад. Я приехал в Пермь с путевкой комитета комсомола учиться на летчика. Мне, как и другим ребятам, мечтавшим о крыльях, страшно не повезло: в школе этой осенью почему-то закрыли летное отделение и оставили только авиатехническое. Вот так! Вместо пилотов будем техниками. Мы, принятые, были поставлены перед уже свершившимся фактом. Большинство восприняло эту перемену молчаливо, а некоторые из нас начали писать рапорты. Среди этих настойчивых были уралец Костя Пильщиков и я.
Получив рапорты, начальник школы стал вызывать нас к себе на беседу. Он разъяснял, уговаривал, и ряды настойчивых заметно редели. Когда нас осталось очень мало, он дал нам за неугомонность по нескольку нарядов вне очереди, и мы тоже смирились со своим положением.
Костя сказал, что он все равно будет летать. Это мне очень импонировало, и нас крепко сдружила общность цели. Мы стали в школе энтузиастами планерного кружка. Почти каждый день мы таскали планер по полю, чтобы хоть разок «подлетнуть» на нем, а еще больше времени отдавали ремонту стареньких парителей. Все воскресенья подряд мы проводили в мастерских — строгали, крепили, клеили, красили, лишь бы потом подняться в воздух.
С Костей мы всегда ходили как связанные. И если, бывало, один из нас что-нибудь натворит, считалось,