подошел Клубов.
— Здорово у вас получилось, — сказал он.
— Что получилось? — спросил я.
— Атака «мессера» на спине.
— Я что-то не обратил внимания.
— Точно, на спине. Это все видели. Отличное попадание — сразу вспыхнул.
В эти дни наш Искрин, гармонист, весельчак, друг певучего Труда, выпрыгнув с парашютом из горящего самолета, ударился о киль и раздробил ногу. Теперь уже не быть ему летчиком. Еще одного своего ветерана лишился полк.
Кубанская земля... Она уже была где-то за голубым горизонтом, а я все думал о ней, о друзьях, навсегда оставленных в ее могилах, на дне морском... Они погибли недаром. Поглядывая на боевой порядок группы, я радовался, что смена погибшим так четко идет в строю. Наши бои, наши могилы на Кубани помогут тем, кто сражается на других фронтах. Выстояв на Кубани, мы верили, что враг теперь не пройдет нигде.
На Кубани я почти все время воевал на самолете под № 13, сбил на нем более двух десятков вражеских машин. Когда пришли новые «аэрокобры», я решил заменить свою на одну из них, более мощную по вооружению. Мою передали Степанову. Он не пожелал летать на «тринадцатой», и ему дорисовали 0. В первом же бою его сбили. Сейчас на моей машине трехзначный номер, и мне приказали не называть себя по фамилии, потому что немецкие истребители уже охотились за мной. Попробовав представиться летчикам этой цифрой, я чуть не сломал себе язык. У ребят эта тарабарщина вызывала общий смех. «Нарисуйте мне сотку, — сказал я. — Я сотка, я сотка. Кратко и хорошо, не правда ли?» С тех пор я летал на самолете под №100.
...Как-то в начале июля меня подозвал к себе Погребной.
— Есть для тебя общественное поручение, Александр.
— Что, тренировать молодых летчиков? — пошутил я.
— Нет, дорогой. Завтра тебе надо быть в Краснодаре. Там начинается судебный процесс над изменниками Родины. Послушаешь, потом расскажешь нам, что там происходило.
— Сами бы поприсутствовали и лучше бы рассказали, — ответил я.
— Тебе, летчику, Герою, оно сподручней. Там представители из Москвы будут. Алексей Толстой, говорят, прибыл.
— Писатель? — спросил я, хотя понимал, что речь идет именно о нем.
— Конечно.
Уж куда тут отказываться! На второй день я полетел на ПО-2 в Краснодар.
Здание, где происходил судебный процесс, окружала огромная толпа народа. Меня провели в помещение через двор. Я очутился в комнате, где собралась коллегия, представители общественности. Заседание еще не началось. Знакомясь с присутствующими, я искал глазами Алексея Толстого. Его романы я читал. «Петр Первый» вызывал во мне восхищение не только как художественное произведение, изображавшее выдающуюся личность в истории России, но и как свидетельство большого творческого, научного труда писателя.
В тесном кругу гражданских людей увидел рослого, полного человека в сером костюме, с покатыми плечами, чуть сутуловатого, с крупным лицом, седоватыми, обильными на затылке волосами.
— Познакомьтесь, — произнес кто-то, обращаясь к Толстому. — Летчик-герой с нашего фронта.
Писатель обернулся ко мне, не изменив серьезного, даже немного угрюмого выражения на своем лице. Он подал мне руку. Я назвал свою фамилию. Толстой кивнул головой и продолжал прерванный разговор. Я стоял, слушал, смотрел на него. Вскоре нас всех пригласили в зал заседаний.
Несколько часов мы слушали обвинительное заключение по делу военных преступников, изменников Родины, действовавших в Краснодаре в дни оккупации города немецкими войсками. Здесь впервые я постиг всю сложность событий, которые разыгрывались в наших оккупированных городах, всю глубину падения отдельных людей, продавшихся врагу, услышал, какие тяжелые злодеяния творили гитлеровские офицеры и солдаты. Концлагеря, машины-душегубки, рвы, заполненные расстрелянными стариками, женщинами, детьми... От этих страшных подробностей в жарком зале по спине пробегал мороз. Хотелось скорее идти в бой.
На скамье подсудимых я узнал учителя танцев, который в Доме офицеров обучал молодых военных, в том числе и меня. Среди замученных я услышал фамилию краснодарского врача, с дочерью которого я был знаком. Факты, предъявленные комиссией по расследованию злодеяний, потрясали своей неимоверной жестокостью. Приговор преступникам краснодарцы — те, кто был в зале и там, за окнами, на улице, встретили бурными аплодисментами.
После суда нам, приглашенным на процесс, устроили здесь же, в этом здании, обед. Когда все зашли в тесную комнатку, я снова обратил внимание на Алексея Толстого. Он стоял мрачный, угнетенный. Усаживаясь, я взялся за спинку стула.
— Летчик, садись-ка тут, — услышал я. Толстой подзывал меня к себе.
Завязался разговор. Я задал ему несколько шаблонный, но законный вопрос: почему литераторы так мало пишут об авиации? В то время действительно о летчиках-фронтовиках в литературе ничего серьезного, значительного сказано не было.
— Это верно, — согласился Толстой. — Но надо полагать, что это не потому, что авиация не заслужила очерков, повестей, романов. Просто ее мало знают наши писатели. Я считаю, что каждый воздушный бой истребителей — это неповторимое произведение военного искусства. Кто из нас, писателей, разбирается в нем? Никто. — Алексей Толстой все горячей увлекался темой нашей беседы. — Вот я читал в газете о том, что летчик во время боя неожиданно выполнил какой-то маневр, кажется, переворот, и это сразу изменило всю ситуацию. А что такое этот переворот? Каждый такой специфичный термин — это слиток опыта, мысли, энергии, заложенных в нем, а я не понимаю его. Мне нужно изучить ваше дело, прежде чем взяться писать о вас.
Он предложил выпить за летчиков, и все наполнили бокалы вином.
Возвращаясь домой, я думал над тем, что расскажу товарищам о процессе, вспоминал все, что сказал Толстой. Да, если писатель не берется за тему, которую он не знает, считая, что прежде ее нужно глубоко изучить, это говорит о его талантливости, о серьезном отношении к своему труду и к труду других.
Кубань... Ты будешь помниться мне всю жизнь и встречей с большим русским писателем, посетившим тебя в трудное время.
До свидания, Кубань!
На горизонте уже показались знакомые приметы шахтерского края. Терриконы, терриконы...
Приземлились в городе Н. Оставив самолет на стоянке, я направился к командному пункту: по поручению Краева, который задерживался в Поповической, мне надлежало присмотреть за полком на новом месте.
Дул горячий, порывистый ветер, было жарко. Кажется, точно такой день на этом же аэродроме с чем-то связан в моей жизни... Да, это было год тому назад. Я прилетел сюда за «мессершмиттом», чтобы перегнать его в Славяносербск. Тогда я услыхал у изрешеченного самолета рассказ о подвиге капитана Середы. Точно так же дул обжигающий степной ветер, под которым никла молодая трава.
Наши прибывали поэскадрильно, аккуратно заходили на посадку, отруливали к стоянкам. Кто-то промазал, протянул дальше, чем надо. Номер на самолете не разобрать. Вот почему, подумалось, начальник штаба иногда выходил на землянку с биноклем и обозревал аэродром, как поле боя.
У КП собирались летчики, готовые идти на задание. Но заданий нет. Наша дивизия теперь на особом счету — резерв главного командования, и его не торопятся бросать в дело. Времена изменились.
Приземлился наш УТ-2, и почти все повалили к нему. В багажнике этого самолета находились наш Кобрик и с ним еще одно приобретение полка — такса Киттихаук. Повзрослевшие собачонки, ставшие общим развлечением, перевозились впервые, и это событие вызвало интерес.
Гурьбой окружили самолет. Открыли багажник. Из него, сверкнув глазами, с лютым оскалом выпрыгнула овчарка Кобрик. Кто-то попытался приласкать его, но он прошмыгнул между ног и помчался в поле. Его звали, кто-то пробовал перехватить. Не тут-то было! Кобрик ошалело гнал дальше, пока не скрылся из виду.
Пока мы наблюдали за странным поведением овчарки, такса преспокойно уселась у самолета и, вывалив