органичность Октябрьского переворота, а, во-вторых, неизбежность перерождения его вождей из разрушителей государства в строителей империи. Еще задолго до 1917 г. друг и издатель Розанова П.П. Перцов предсказывал «национализацию» русской революции и появление у нее своего Наполеона, обращая особое внимание на «алых». Член Главного совета Союза русского народа Б.В. Никольский в письме поэту Б.А. Садовскому от 21 апреля 1918 г. писал, что большевики «поистине орудие исторической неизбежности», что они выполняют «всю закладку объединительной политики по нашей русской патриотической программе», предсказывая в скором будущем установление «цезаризма»[22]. Волошин в статье 1920 г. «Россия распятая» уверенно констатировал: «Советская власть, утвердившись в Кремле, сразу стала государственной и строительной <…> наметились исконные пути московских царей — собирателей Земли Русской, причем принципы Интернационала и воззвания к объединению пролетариата всех стран начали служить только к более легкому объединению расслоившихся областей Русской империи. <…> Большевики принимают от добровольцев лозунг «За единую Россию» и, в случае своей победы, поведут ее к единодержавию» [23]. В первом номере журнала Струве «Русская мысль» за 1921 г., вышедшем за границей, появилась статья В.В. Шульгина «Белые мысли», вошедшая затем в его книгу «1920», где, в частности, делалось предположение, что «Красным только кажется, что они сражаются во славу «Интернационала»… На самом же деле, хотя и бессознательно, они льют кровь только для того, чтобы восстановить «Богохранимую Державу Российскую»«, что «в стане Красных <…> окрепла Белая мысль» и потому «восстановление России придет через красное Бессмыслие»[24].
Настроение, как видим, витало в воздухе… Но только Устрялову удалось превратить его в цельную и законченную идеологию. Кроме идеи советского термидора, в нее входила и новая концепция государства. Ранее правоверный либерал, профессор-юрист заявил себя теперь убежденным отрицателем всей системы «формальной демократии» и сторонником авторитарной, «харизматической» и «идеократической» власти. Именно она, полагал он, адекватна современному моменту истории. Поворот этот, впрочем, уже давно назревал в сознании преданного поклонника Ницше, еще зимой-весной 1918 г. писавшего, что «разогнанное Учредительное собрание было ничуть не лучше большевиков, пора уже признать: во многом оно было хуже их», что «государственно-правовая идеология должна быть в корне пересмотрена в духе отказа от иллюзий чрезмерного демократизма». Теперь же его главными авторитетами становятся такие враги «всего передового и прогрессивного» как Жозеф де Местр и Константин Леонтьев — столпы европейского и русского традиционализма. Он не только обильно их цитирует, но и во многом перенимает саму логику мышления «пророков реакции». Так, например, у де Местра заимствуются мысль о том, что не вожди революции управляют ею, а она — ими, «в качестве простых орудий», и скандальное оправдание крови как удобрения истории. Прославление большевиков — объединителей России также имеет аналог у автора «Рассуждений о Франции», писавшего то же о якобинцах: «Революционное правительство закаливало душу французов в крови; оно ожесточало дух солдат и удваивало их силы диким отчаянием и презрением к жизни, похожим на бешенство <…> это чудовище мощи <…> было одновременно и ужасной карой для французов, и единственным способом для спасения Франции. <…> Когда ослепленные мятежники декретируют неделимость Республики, понимайте, что Провидение провозглашает неделимость королевства»[25]. Что же до Леонтьева, то его идею «социалистической монархии» следует признать непосредственным предварением национал-большевизма. Среди будущих путей России автор «Византизма и славянства» видел и возможность «взять в руки крайнее революционное движение»: «Итак, да здравствует «грядущее рабство» (так Г. Спенсер называл социализм. — С.С.), если оно разумно «развитое Россией», ответит на очередные запросы истории и поставит нас, наконец, и умственно, духовно, культурно, а не политически только во главе человечества»[26]. Утверждается Устрялов и в вере в особый исторический путь России, столь нехарактерной для западников-кадетов, подкрепляя ее ссылками на славянофилов, В.Ф. Одоевского, Герцена, Достоевского, Блока… Привлекаются в союзники и западники, но такие как Пестель — государственники-централисты. В начале статьи я сопоставил Устрялова с Герценым и Катковым. Вполне можно сказать, что национал-большевизм есть синтез герценовского «русского социализма» и катковского великодержавия.
Присматриваясь к двум воплощениям «идеократии» в ХХ столетии — фашизму и большевизму — Устрялов в целом отдавал предпочтение последнему. Во-первых, потому, что русская революция представлялась ему «явлением несравненно более грандиозным, «эпохальным», оригинальным и поучительным». Во-вторых, потому, что фашизм есть рецидив язычества, а в большевизме «нельзя <… > не заметить подспудного действия неиссякаемых христианских энергий». Наконец, Николай Васильевич, называя себя националистом, никогда не болел расизмом, будучи прежде всего имперцем, и здесь большевизм ему также оказался ближе. Но при всем при том, он видит и в фашизме много черт, достойных внимания: иерархический дух, создание различных форм социальной солидарности в виде профессиональных корпораций, учет органического характера социальных процессов и т. д. Включение этих элементов в советскую практику было бы, по его мнению, удачным синтезом двух «идеократий». Не знаю, читал ли Сталин «Путями синтеза», но действовал он, особенно после Победы, совершенно в духе «устряловских» рекомендаций… В экономической области мыслитель до 1930 г. был приверженцем нэпа, надеясь на постепенное возвращение к частнохозяйственной системе, при сохранении за государством ключевых позиций.
В 1921 г., с выходом сборника «Смена вех», у Устрялова вроде бы образуется большая группа единомышленников, в распоряжении которой имелись журналы, газеты и связи с Советской Россией, где также возникли сменовеховские кружки и издания. Любопытно, что большинство заграничных сменовеховцев, как и сам «отец-основатель», были кадетами. Вряд ли это случайно. Что-то в кадетской психологии было имманентно компромиссу с большевиками, прежде всего, конечно, государственный патриотизм. Не забудем: большевикам пел аллилуйю Н.А. Гредескул, добровольно пошли с ними на сотрудничество Н.Н. Кутлер и С.Ф. Ольденбург, «сам» Милюков завершил свою политическую карьеру панегириком Сталину, испытывал постоянные позывы к соглашательству В.А. Маклаков, склонялся к «примиренчеству» Новгородцев, даже у Струве были минуты колебания на сей счет, наконец, из околокадетских кругов вышли родственные национал-большевизму евразийцы… Самый же яркий пример, позиция бывшего члена ЦК партии Народной свободы академика В.И. Вернадского, писавшего в 1936 г. сыну-историку: «Я лично думаю, что Сталин — настоящий государственный человек. <…> После 1934 года огромный положительный сдвиг <…> Страна в целом, несомненно, растет, работает и учится. <…> Мне кажется, революция кончилась победой коммунистов, но в очень многом переродившихся. <…> Безумие и преступление делают те слои эмиграции, которые готовы разрушить коммунистическое — русское по существу государство — хотя бы с помощью немцев и японцев и потерей территории, которая сейчас охватывает как целое»[27]. Здесь не только общий настрой, но и отдельные формулировки совершенно «устряловские», но следует заметить, что пишется это человеком, живущим не в Зарубежье, а в СССР, — важное подтверждение правильности установок «харбинского одиночки».
Но вернемся к сменовеховству. Часто пишут об Устрялове, как о его лидере, что неверно, по существу. Во-первых, живя в Харбине, Николай Васильевич не мог реально участвовать в руководстве движением, центр которого находился в Европе. Во-вторых, и это главное, имелись и принципиальные идейные разногласия. «Когда двое говорят одно и то же, это не одно и то же». И Устрялов, и Ключников с К° признали Советскую власть русской национальной властью, но сменовеховцы приняли ее как таковую, в наличном виде, автор же «Борьбы за Россию» полагал, что она должна еще пройти длительную эволюцию. Были и расхождения чисто тактические: сменовеховцы поторопились сделаться откровенными слугами нового режима, а Устрялов долго и упорно «держал дистанцию», щепетильно оберегая свою независимость. Время показало, что он был прав. «Это очень поучительный пример того, — отмечает Агурский, — как компромиссы и поиск популярности снижают влияние того или иного течения. Левые сменовеховцы оказали лишь ограниченное влияние, в то время как Устрялов вошел в советскую историю как первостепенная величина»[28].
Еще 27 сентября Николай Васильевич записывает в дневнике: «Идеологических позиций национализма сдавать нельзя, и «примирение» с большевизмом может быть только тактическим. <…> Большевизм, как таковой, все-таки обречен («эволюционно» или нет — тут это уже не существенно), и