— Ну, а кто же тебя все-таки спас, как ты здесь-то оказалась? — Анна требовательно смотрела в васильковые глаза племянницы.
— Говорил же тебе: свет не без добрых людей, — поспешно вступил в беседу старик. — …Ты давай лучше нам рассказывай, как там бабка-то моя: все пылит, все хлопочет или маленько поостыла, поспустила пары в эвакуации?
Он явно уводил разговор в сторону. Но Женя отвергла эту помощь. Твердо смотря в лицо тетки, она спокойно, даже с какой-то непонятной гордостью произнесла:
— Не люди, а один хороший человек. Немец, военный.
— Как, гитлеровец? — почти вскрикнула Анна и даже непроизвольно отпрянула от девушки.
— Нет, не гитлеровец, — с тем же мучительным спокойствием ответила та. — Он хороший человек, его отец — коммунист. Он сейчас сидит в концентрационном лагере. Курт тоже прежде был комсомольцем…
— Это его гостинцы? — Анна брезгливо показала на банки, не дававшие ей покоя.
Старик, согнувшись, уставился глазами в чашку. Но Женя с подчеркнутым спокойствием подтвердила:
— Да, это Курт принес. И вот это тоже, — указала она кончиком палки на два пузатых куля, торчавших из-под кровати. — Пшеница горелая с элеватора. Мы кашу варим, вон в чану кипит.
— Не много ли на двоих? — спросила Анна, чувствуя, что в ней поднимается волна неудержимого раздражения. — Животы не лопнут? Иль, может быть, вы уже тут «частную инициативу» проявили, торговлишку наладили на немецкий манер? Гитлеровцы, говорят, это поощряли…
— Что ты, что ты, дочка, бог с тобой! — обиженно воскликнул дед.
— Этой кашей мы весь коридор кормим, — так же спокойно ответила Женя. — Всех, кто ослаб.
— Ну да, вот сейчас поспеет, и будем раздавать. Увидишь… Белочка, глянь, разварилась ли?.. — И снова, стремясь отдалить тягостный разговор, старик попросил: — А ты о матке-то, о матке-то… Соскучился я без нее. Знаешь по пословице: без мужа голова не покрыта, а без жены дом не крыт…
Послышался тихий стук, и дверь отворилась. — Здоровеньки булы, Михайлыч, здравствуйте, Женечка. Не рано я? — оказала, появляясь на пороге, невысокая худая женщина с морщинистым личиком, на котором выделялись большие бескровные губы и почти круглые, обведенные темными кругами карие глаза. Эти глаза с удивлением смотрели на Анну. — Кто это у вас?.. Анна!.. Неужто не узнаешь?
Только по голосу, по певучим украинским интонациям и можно было угадать в этой печальной женщине, стоявшей с кастрюлькой в руке, катушечницу Лизу Борисенко, славившуюся на все общежитие певунью. Анна бросилась к давней подружке; крутой комок, подкатив к горлу, не давал говорить, но Лиза и так все поняла.
— Изминылась, да? Та я шо, есть гут таки, яки в постели.
— Так что же вы? — с упреком сказала Анна, обращаясь неведомо к кому. — Разве тут кашей поможешь? Людей звать надо.
Она стояла уже у двери, торопливо срывая с вешалки пальто.
— Куда ты? Подожди до утра. В такую позжину разве кто к нам пойдет!
— Пойдут, — уверенно сказала Анна, обматывая голову платком. — Не могут не пойти.
По памяти, вслепую бежала она по темным коридорам, не разбирая пути, перескакивала через ступеньки лестницы, сразу нащупала железную скобу двери, отполированную прикосновениями рук многих поколений жильцов. Взвизгнув блоком, дверь пропустила ее и тут же сердито захлопнулась. На дворе всё так же сверкали звезды, все так же шелестя, сухой снег колол ей лоб, переносицу, губы. Но после промозглого холода коридоров мороз был как-то неощутим, а воздух казался необыкновенно вкусным.
Что искать? Райком? Райсовет? Военную комендатуру? Все, что представляло здесь партию, советскую власть, армию, разместилось, вероятно, на новых местах. Как их найдешь? У кого спросишь? Кому рассказать о тех, чей слабый сухой кашель слышится в тишине коридоров? Кого позвать на помощь сейчас, ночью, в разоренном городе, где, вероятно, ничего еще не встало на свои места?
Школа! На фабрике хорошая школа, где когда-то училась и Анна. Если здание уцелело, наверное, там кто-то есть. Догадка оказалась правильной: в одном из окон нижних классов из-за неплотно подогнанной маскировочной шторы виднелась полоска света. Женщина бросилась на крыльцо и забарабанила в дверь. Что там за учреждение, ей все равно. Это свои, советские люди. Они не могут, не имеют права, не смеют не прислушаться к ее зову.
И она не ошиблась. Тут еще только развертывался военный госпиталь. Но уже через какой-нибудь час промозглый сумрак коридоров общежития вспарывали суетливые лучи карманных фонариков. По асфальту пола торопливо цокали подковы солдатских каблуков. Скрипели носилки. Запахло лекарствами, пищей. Женский голос требовательно звал из тьмы: «Сюда, сюда, здесь двое больных детей». Кто-то предостерегал: «Эй, с носилками! Осторожней, не поскользнитесь на лестнице». Простуженный бас сердился: «Ну куда вы, к черту, тычете фонарь! Осветите саму больную!» Мужской голос неуверенно бубнил: «А ты, маленькая, обойми меня ручкой за шею». Плачущая женщина все повторяла: «Свои, милые вы мои! Дожила-таки, свои пришли!»
Только когда к большим, находившимся в концах коридоров окнам, которые здесь почему-то назывались «итальянскими», уже льнул серенький, худосочный рассвет, Анна, усталая, но довольная, вернулась в родительскую комнату. Едва добралась до мамашиной половины, где ей уже постелили на Галкиной кровати, грузно опустилась на нее и вдруг как-то сразу затихла. Когда Женя встала, чтобы задуть плошку, она увидела, что тетка спит, не раздеваясь, в жакетке и валенках, свернувшись калачиком, прямо поверх одеяла.
6
Проснувшись, Анна не сразу сообразила, где она находится. Острый оранжевый луч, вырываясь откуда-то сверху, пронзал наискось полутьму. Он упирался в розовую занавеску, и в свете его полыхал красный разлапистый пион. Окончательно придя в себя, Анна сразу же была вновь озадачена: мать рассказывала что-то своим резким, без нужды громким голосом, каким часто говорят старые ткачихи, привыкшие к грохоту станков. В рассказ то и дело встревала Галка, рассыпая свои уж, уж, уж… А дети?
Словно ветер сдул Анну с постели, она рывком раздвинула занавеску. Старики сидели рядышком на широченной своей кровати. Лена и Вовка сидя дремали, уютно устроившись каждый на одном из колен деда. В темном углу, у весело потрескивавшей печки, смыкались две головы: черная, кудлатая и светлая, с толстой косой. Черная возбужденно потряхивала кудрями. Слышалось:
— …молодой, симпатичный, с усиками. Уж он сразу наклонился, ребят поднял, бабушке вежливо так помог, а я топчусь, как дура, в этих противных валенках с калошами, будто молочница какая. А он уж смеется: чего стоишь, прыгай в машину, Кнопка! Ты понимаешь, Женечка, это мне «Кнопка»… Уж я б ему Кнопку показала, да, думаю, еще рассердится, не посадит, и придется мне в этих паршивых мокроступах: трюх, трюх, трюх… Села.
— Мамаша, как же вы добрались? — спросила Анна.
— Проснулась?.. Очень просто добрались. Чай, не в гитлерии, свои люди-то, не бросили, подвезли.
— Нас дяденька лейтенант подкинул на пестрой полуторке, — авторитетно подтвердил Вовка, раскрывая один глаз, но не теряя теплого местечка в ложбинке дедова плеча. — А Галку он Кнопкой звал. — И для полной убедительности Вовка припечатал эту фразу словечком, должно быть, только что подобранным на военной дороге. — Точно.
По такому чрезвычайному случаю дед снял со шкафа щеголеватый самовар, весь разукрашенный медалями. Вскоре, подбоченясь, он мурлыкал на столе, нахально посверкивая в сторону электрического чайника, бездейственно пылившегося на подоконнике.
— Ну вот, совсем как в мирное время, — радостно потирая руки, заявил старик.
Семья, сидя вокруг стола, довольная, благостная, как бы отходила от пережитого. Такой увидел бы ее любой посторонний. Но тому, кто знал Калининых, наверное, бросилось бы в глаза, что степенный,