В эту ночь Степан Михайлович, раздумывая о внучке, никак не мог уснуть. И вдруг в коридоре послышались тяжелые шаги и кто-то стал колотить сапогом в дверь. Не одеваясь, старик отпер и отпрянул: из тьмы на него шагнул высокий худой немец в военной форме. Он держал на руках Женю. Голова ее, откинутая назад, бессильно покачивалась. Мгновение он постоял в дверях, потом решительно подошел к кровати и осторожно.
— Белочка! — крикнул дед, наклоняясь над кроватью. Девушка лежала неподвижно, в какой-то неестественной, неудобной позе. Глаза были закрыты. — Что с тобой, девочка, внученька?
Дед был так поражен, что не заметил, как немец в очках снова появился в комнате. В руках у него была тяжелая санитарная сумка. Он достал оттуда какой-то пузырек, поднес его к носу девушки. Та вздрогнула и медленно открыла глаза. Увидела склоненное над ней чужое лицо в очках, перевела взгляд на пилотку и что-то сказала по-немецки.
Действуя уверенно, ловко, немец снял временную повязку и наложил новую. Все это он сделал молча. Закончив, встал, вымыл у порога над ведром руки, с интересом окинул взором комнату, еще раз взглянул на раненую, на деда и, ничего не сказав, козырнул и ушел.
— Кто это, Белочка? — спросил пораженный старик; помогая перевязке, подавая воду, бинты, он действовал как во сне и теперь как бы проснулся.
— Фельдшер… Он меня спас, — только и сказала Женя, вновь впадая в забытье..
Так в — сорок шестой комнате появился ефрейтор Курт Рупперт — военный фельдшер, старший санитар батальона баварских егерей «Эдельвейс», державшего оборону у восточной окраины города. Две пули, посланные из автомата, пробили Жене бедро навылет, к счастью не задев кость.
На другой день фельдшер появился снова. Молча повесил шинель на гвоздь и, сунув пилотку под левый погон кителя, стал мыть руки. Он обследовал рану, сменил повязку. Потом опустился на стул возле Жениной кровати и некоторое время сидел ничего не говоря, прямой, вытянутый, то и дело снимая и протирая очки. Посидел и ушел, сказав только, что через день зайдет осмотреть рану.
С тех пор Курт Рупперт стал наведываться в сорок шестую комнату даже чаще, чем, по мнению деда, этого требовал уход за раненой. Понемногу он осваивался, становился разговорчивей, откровенней. Однажды после его ухода она сообщила деду: сейчас немец рассказал, что его отец — коммунист, сидит в концентрационном лагере, называющемся Бухенвальд, что сам он был когда-то комсомольцем и поэтому его не взяли на строевую службу. Только во время войны, когда в армию брали всех под метлу, его, как студента медика, мобилизовали и произвели в военные фельдшеры…
— …Он тебе так прямо и сказал: отец — коммунист? — Варвара Алексеевна впилась взглядом в лицо внучки.
— Так и сказал, — спокойно подтвердила та. — И еще в тот вечер он сказал, что ненавидит Гитлера и что многие из солдат, особенно те, кто постарше, не любят наци, но даже с глазу на глаз об этом между собой не говорят, даже думать об этом опасаются, чтобы не проболтаться во сне. Он сказал: страх у них такой, что человек скорее умрет, чем в этом признается. Иначе погубят не только его, но и семью.
— Ой, интересно… как в кино! — выдохнула Галка, не отрывая от сестры широко раскрытых влюбленных глаз.
— Молчи! — цыкнула на нее бабушка и, все так же испытующе смотря в синие глаза старшей внучки, спросила: — А коли у них такой страх, почему же это он тут перед вами с дедом открылся? Что вы за такие за поверенные в делах?
Женя молчала. Светлые, длинные, загнутые кверху ресницы совсем закрыли ее глаза. Лицо заливалось краской, но это не была краска стыда.
— Не в первый же день, не сразу он открылся, — пришел ей на помощь дед.
Женя подняла взгляд. Глаза смотрели гордо.
— Он сказал, что я первая русская девушка, с которой он познакомился, и еще сказал, что я лучшая девушка из всех, кого он знал.
— Ах, вот как! — несколько насмешливо проговорила Варвара Алексеевна. — Ладно, он сказал тебе, будто был комсомольцем, а ты?
— А я ему сказала: если это так, как же у вас рука поднялась в нас стрелять? Он ответил: «Я фельдшер, за войну я не произвел ни одного выстрела…» Мы с дедом решили его испытать, и в этот вечер дедушка повел его по спальне: вот, любуйтесь на дело своих рук. Он пришел в ужас, тут же принялся осматривать больных… На следующий день где-то добыл и привез немножко лекарств…
— Гы, Варьяша, не поверишь, эта девка над ним такой верх взяла: что ни скажет, он на все — натюрлих, натюрлих! Что ни спросит — яволь! Не веришь? Вон кули с горелым зерном, из которого кашу варим. Белочка ему: люди с голода мрут. Он с разбитого элеватора, что ли, на машине два мешка пригнал.
Теперь лицо Варвары Алексеевны стало задумчивым.
— А откуда вам, милые мои, известно, что он не из гестапы? Там ведь тоже не лопухи, уши-то развешивать не приходится.
— Постой, постой, опять у тебя, Варьяша, дровни впереди лошади бегут… Гестапо! Думаешь, об этом мы не думали? Только не может того быть. Вот смотри: попервости я сказал ему, что бывший царский гренадер, карточку ту, где при всех регалиях, ему показал. Он ухом не повел. А гестапо, оно бы тут поживу сразу почуяло — мол, царский осколок, к рукам его прибрать… Нет, этот всамделишный. Бывало, говорят они с Белкой, говорят, спорят, спорят, я иной раз задремлю… А однажды очнулся, слышу, Белка на него кричит, а он глаза в пол и пилотку в руках терзает.
— Ну, и какой такой разговор у вас был? — Варвара Алексеевна перевела на внучку строгий взгляд.
— Я тогда ему сказала: раз вы немецкий комсомолец, вы обязаны помогать нам бить Гитлера. Он: «Фрейлин Женя, как я могу?» Можете, берите листовку-пропуск, переходите к нам. Он головой качает: «Вам меня не жалко! У вас же пленных не берут». Я рассердилась: вы, говорю, трус и шкурник и не прячьтесь за всякие бредни. Он вскочил, бросился к двери, потом вернулся и говорит: «Хорошо, пусть даже меня расстреляют, я перейду, чтобы доказать, что я не трус».
— Целый вечер они учили по-русски: «Товарищ», «Не стреляй», «Я не враг, я друг», «Ведите меня к командиру»… Я вот и сейчас слово в слово помню, а он туг на русский язык оказался. Никак вызубрить не мог, — добавил дед.
Варвара Алексеевна, принявшаяся уже мыть чашки, покачала головой:
— Ну и ну…
— Вот тебе и ну, баранки гну… А потом он сгинул. Ч/го и думать — не знаем. Может, перешел, может, свои подстрелили, может, наши, а может, гестапо его расшифровало, схватили.
— Да, это свободно могло случиться, — задумчиво сказала Женя. — Последний раз он забежал на минуту и все прислушивался, не идет ли кто по коридору. А на следующий день даже не зашел, а в условном месте письмо оставил… — Лицо девушки стало грустным. Потом своевольным движением головы она перебросила косу назад и, твердо посмотрев в лицо бабушке, сказала: — Одно знаю: он не враг.
Варвара Алексеевна чувствовала некоторое облегчение. Она поверила и мужу и внучке. Гестапо, по- видимому, тут действительно было ни при чем. Курт Рупперт исчез, не причинив никому вреда. Старая большевичка даже немножко гордилась своими. Но, трезво мысля, она понимала, как трудно будет объяснить все это людям, столько перенесшим от гитлеровского нашествия, привыкшим видеть врага в любом человеке, одетом в ненавистную серо-зеленую шинель. Она знала, какие осложнения, может быть даже беды, сулит старику и ее любимице вся эта история с немцем, необыкновенная история, в которой все приходилось брать на веру и ничего нельзя было доказать. Если родная дочь Анна бросает такие слова, что же ждать от других. Анна — горячая, но умная голова. Поостынет, разберется — сама поймет. А как убедишь соседей, знакомых, товарищей? И этот Женин непреклонный характер. Разве она, чтобы оправдаться, покривит душой, принесет в жертву молве дружбу с этим Куртом? Дружбу? А может быть, любовь? И, вздохнув, бабушка говорит про себя: «Да, чего на свете не бывает, — может быть, и любовь».