покраснел и опустил взор. Тихие, не понимая, что с ними случилось, разошлись молодые люди каждый по своим делам, и этот обычный, не суливший ничего интересного день стал очень важным в их жизни.
С тех пор юная ткачиха, склоняясь к станкам, частенько чувствовала на себе взгляд зеленых глаз. Она ловила его и на комсомольских собраниях и в молодежном клубе, где проводили вечера, а иногда и где-нибудь в коридоре. Подружки заметили, что с некоторых пор веселый их бригадир, готовый всегда после смены и спеть и сплясать где-нибудь в скверике перед фабрикой, стал задумчив, забывчив в делах. Долго обменивались молодые люди взглядами, стесняясь и сторонясь друг друга, пока однажды поток смены не стиснул их в дверях проходной и нормировщик, оберегая молоденькую ткачиху, свирепо работая локтями, не вывел ее бережно во двор. Они пошли вместе, а через год, в весеннюю ночь, Анна, вернувшись домой под утро, сообщила родителям, что выходит замуж.
Свадьбу праздновали в молодежном клубе. Это было в те дни новшеством. Вместо церковного богослужения звучали речи. Вместо всего, что извечно стоит на свадебных столах, тут был чай с печеньем да пирожные. Степан Михайлович и его сват Александр Узоров, тоже раклист, извлекшие по такому случаю из сундуков старые, еще холодовских времен, шевиотовые тройки, сидя рядом и отчаянно благоухая нафталином, брюзжали: что это за свадьба без попа, без колец, без водки и хорошего закуса? Что же, «горько» под чай кричать, что ли?
Впрочем, молодые пропагандисты нового быта поняли, что тут они перехватили. По очереди выходили они из-за строгого стола, кто за расческой, кто за носовым платком, кто просто освежиться, дохнуть воздуха и возвращались, отирая губы, раскрасневшиеся, с оживившимися глазами. Зачем-то раз-другой вызвали и стариков. И после того, как в заключение дирекция фабрики преподнесла молодоженам электрический чайник, фабком — комплект столового белья, комсомол — чернильный прибор величиною с надгробный памятник, а клуб, учитывая любовь молодой к народной пляске, — русский вышитый костюм, — все встало на место: и оркестр гремел, и пели песни, и плясали до упаду, как это умеют текстильщики. Под конец, помахивая платочками и выкрикивая развеселые страдания, пошла в круг и сама Варвара Алексеевна. Кричали «горько», молодые, краснея, целовались. К концу свадьбы кое-кто уже спал за столом. Даже старики остались бы довольны, если бы молодые не отказались регистрировать брак, заявив, что главное теперь между супругами — доверие и самостоятельность, и не сохранили бы в подтверждение этого решения свои прежние фамилии: она — Калинина, он — Узоров…
Вот какие картины вызвал в памяти старшего ремонтного мастера автоматический ткацкий станок № 1005, изготовленный на Ленинградском заводе имени Карла Маркса.
Теперь Анне казалось, что жить лучше, чем жили они с мужем, просто немыслимо… Нет, она не забыла/ что в последние годы не все шло гладко. Она так и не сделалась настоящей хозяйкой в домике Узоровых, не постигла прелести тихих вечеров в затянутой вьюнками беседке, у самовара, дышащего острым, приятным дымком сухих сосновых шишек, не полюбила грядок и клумб, на которых все свое свободное время священнодействовала свекровь, не пристрастилась к вышиванию, не постигла тайн засолки огурцов и квашения капусты — предмет семейной гордости. Она осталась сама собой, и Георгий Узоров так и не смог смириться с тем, что, став женой и матерью, она по-прежнему продолжает воспринимать фабричные дела как что-то самое главное, личное, близкое сердцу. Он любил провести свободный вечерок дома, за газетой, за беседой с соседом, заглянувшим на огонек. Ее тянуло на люди — в клуб, в театр, в кино, просто прогуляться под руку с мужем… И ссорились они иногда потому, что за годы семейной жизни не научились уступать друг другу даже в мелочах, и в запале ссоры Анне не раз хотелось связать в узелок свои платья, забрать детей, уйти из уютного домика в слободке в общежитие к своим старикам…
А вот теперь, когда испытания войны отмели все наносное, произвели строгую пробу всему, она, вспоминая об этих ссорах, думала: какая же это вое чепуха! Уютным и милым казался ей домик в три окошка с резными, затейливыми наличниками. И чем бы она теперь не пожертвовала, чтобы все пошло по-старому, стало таким, каким было до 22 июня!
Расставляя людей, давая им советы, сама при случае ловко действуя ключом, Анна вся была во власти этих мыслей. И появлялись томительные вопросы: почему муж так редко пишет; почему письма становятся все короче, все холоднее?.. Или ей это кажется?.. Может быть, нервы шалят после всего пережитого… И почему именно тут, в цехе, все эти тревоги стали такими острыми и неотвязными, почему, работая, она все время вспоминает его голос, его каштановые волосы, его губы, от которых всегда приятно пахнет табаком, его ласковые руки…
— Анна Степановна, эй, замечталась… — позвали ее.
— А? Что? — не сразу сообразила она.
— Первый рядок прошли, перекур надо, — вытирая руки концами, довольно говорил старый слесарь. — И ведь, скажи на милость, все сохранилось: по шейкам осей шкуркой пройтись, ржавчину обтереть — хоть сейчас запускай.
— А электричество? А котельная? Как же без пара-то? — торопливо произнесла Анна, стараясь включиться в общие интересы.
— Были б котлы целы, а крышу подымут. Народ по работе изголодался — горы свернет. И ток будет. Шел я на фабрику, видел: военные водолазы на Тьме под лед опускались… Части от машин достают. Спасибо Лаврентьеву Федору Петровичу: сберег, не выдал, царство ему небесное.
Все замолчали, жадно куря острую, ядовитую махорку, полученную сегодня по талонам.
— Вот, Анна Степановна, интересное дело, — снова завел старый слесарь, пуская дым струйкой к потолку. — Вот Лаврентьев этот — знал я его, вместе раз в санатории были, смирный такой… нигде его, бывало, никогда и не слыхать. А пришел его час — гляди, каким себя оказал… А Владиславлев, тот, бывало, на любом собрании треплется: «Мы, прядильщики», — и нате, пожалуйста… Я так считаю, Анна Степановна, частенько мы человека по языку, а не по делу судим. И зря.
— На войне болтун быстро линяет… — заговорили вокруг.
— Вот и хватит болтать, работать надо! — совсем рядом произнес сердитый голос.
Варвара Алексеевна, необыкновенно кругленькая в своем ватнике, надетом на несколько кофт, стояла с лопатой за спиной дочери, царапая курцов сердитым взглядом.
— Женщины не разгибаясь снег копают, а мужики потолок коптят, языки точат… Дело это?
— Нагоним, нагоним, Лексевна, — смущенно отвечали слесари, прислюнивая цигарки, бережно убирая недокуренное кто в записную книжку, кто за козырек шапки, а кто и за ухо. — Ты нам такого командира вырастила — с ним только вперед, в атаку!
— Вот и ступайте вперед, не топчитесь. — Варвара Алексеевна отвела Анну в сторону. — Вот что, дочка, мы промеж себя ссоримся, это — наше дело. Детям через это не за что терпеть… Ты уж не серчай, а Лену с Вовкой отец к нам повел. Понятно? Я велела.
Анна кивнула головой. Она чувствовала: мать ее не простила, да и сама не собиралась просить прощения.
— А где ночуешь?
— В Ксеньину квартиру пойду… Их дом, говорили мне, будто цел.
— Твое дело. Только… — И, не договорив, старуха отошла, опираясь на лопату, как на патриарший жезл, суровая, непреклонная. Мать была не из тех, кто идет на попятный.
Тут уж нашла коса на камень.
9
И все же по пути в новый, так называемый Кировский, поселок, где в одном из каменных четырехэтажных домов жила до эвакуации ее старшая сестра, Ксения Степановна Шаповалова, Анна жалела, что не помирилась с матерью. С отвычки она на фабрике устала, иззяблась, идти же надо было довольно далеко, а главное, она не знала наверное, стоит ли дом, цела ли сестрина квартира, не вселился ли в нее кто-нибудь.
Здесь, на западной окраине, гитлеровские войска уже не отступали, а бежали, стараясь вырваться из смыкавшегося полукольца наших наступающих сил, начинавших их душить. Основной проспект поселка, по