Сестра Калинина медленно, будто у нее таяли ноги, опускалась на пол.
— Чепуха, бабий обморок! Отлежится! — резко сказал хирург. — Сколько взяли? Двести?.. Маловато. Ну, вводите, вводите быстрей!.. Эй, кто-нибудь, дайте донору понюхать нашатыря!
Прасковья Калинина без сознания сидела на полу, приложив голову к холодной кафельной стене. Она пришла в себя лишь после того как ее вынесли из операционной и положили на кушетку. Только тут все обнаружилось.
Теперь Прасковья Калинина находилась в одной из палат, в уголке у окна, отгороженная от остальных ширмой. Лицо ее было так бледно, что сливалось с миткалем подушки, а апельсинного цвета волосы, к которым у корешков уже вернулся естественный цвет, лежали как бы сами по себе и будто бы не имели никакого отношения к бледной, тихой женщине, почти девочке, с усталыми зелеными глазами.
Когда тайна неожиданного обморока открылась, всех поразило, как просто, спасая жизнь неизвестному юноше, сестра Калинина поставила на карту свою. Хирург, который даже не подошел к ней, когда она упала, сам носился на санитарной машине по городу, добывая кровь уже для нее. И когда поздно вечером Варвара Алексеевна с Анной вошли в знакомый подъезд «своего госпиталя», они, толком еще не зная, что случилось, сразу ощутили необычность происшествия.
— Как тут Прасковья Власовна? — спросила Варвара Алексеевна гардеробщицу, подававшую ей халат.
У этой женщины было прозвище «Совинформ-бюро», и дано оно было за исключительную способность быстро распространять госпитальные новости. Сколько раз именно из этого источника Варвара Алексеевна дочерпывала самую нерадостную информацию о невестке! На этот раз «Совинформбюро» только озабоченно вздохнула:
— Пульс плох… Из мединститута профессора привозили… Консилиум был. А она лежит вся белая- белая и тихая, будто голубка… Все на цыпочках ходят.
Дежурный врач колебался, допустить ли родственников.
— Назначен полный покой… Ах, Варвара Алексеевна, кто бы мог подумать! Обманула опытнейшую сестру… Слышали? Комиссар части, откуда этот летчик, телеграмму ей по военному проводу отстукал.
К койке больной подходили на цыпочках.
— Здравствуй, Паня, — нерешительно произнесла Варвара Алексеевна.
Больная с трудом разомкнула посиневшие веки.
— Здравствуйте, — сказала она еле слышно, увидев склонившиеся к ней знакомые лица. — Вот опять… начудила… Снова вам, мамаша… беспокойство…
— Ну что ты, что ты, Панюшка, какое там беспокойство! — смущенно заговорила, было старуха.
— Как ты себя сейчас чувствуешь? — перебила ее Анна.
Больная слабо поерзала головой на подушке.
— Ничего… Лучше… Коля весточку дал: перебазируются к Ржаве… Может, пишет, буду… на денек… Вот уж… некстати. Вы не пишите… ему…
— Да как же это ты так решилась? — вырвалось у Варвары Алексеевны.
Округлившиеся зеленоватые глаза посмотрели на нее из глубоко запавших, потемневших глазниц, и на миг, как показалось Анне, мелькнуло в них озорное, «козье» выражение.
— Так уж… Мальчишечку жалко стало… Красивенький такой… мальчишечка… — Но тут же глаза устало закрылись. — Извините… Трудно мне…
Всем стало неловко. Врач из-за ширмы делал знаки: пора, кончайте разговор. Варвара Алексеевна наклонилась, поцеловала бледный, холодный лоб снохи, поправила на ней одеяло и на цыпочках вышла в коридор. Тут старуха остановила врача и вопросительно посмотрела на него.
— Была плоха… Сейчас лучше… Делаем все возможное, — ответил тот.
На обратном пути от госпиталя до трамвая мать и дочь не обменялись ни словом. Каждая думала о своем, тревожном, запутанном, невеселом.
18
Часы пробили… тринадцать.
— То есть как это тринадцать? Почему тринадцать? Что за чушь? — спросил себя вслух Олег Игоревич Владиславлев и, мучительно наморщив лоб, посмотрел на расплывающийся циферблат.
Маятник покачивался с солидной неторопливостью. В воздухе еще жил мелодичный вибрирующий звук последнего удара.
«Просто с непривычки, нельзя столько пить, друг мой, дипломированный инженер». Четко, как удары маятника, звучат в коридоре шаги внутреннего часового: пять шагов — поворот, еще пять — снова поворот… Может быть, от неестественной методичности этих повторяющихся звуков так противно кружит голову, и все, что есть в кабинете: стол, кресла, часы, большая, вся исчерченная карта путей железнодорожного узла на стене, — все это раскачивается. «Дрянь какую-то в этот шнапс, наверное, подмешивают, чтобы люди переставали соображать».
Шаги раздаются в коридоре, будто ночью в цеху, когда остановлены машины. Слышно, как совсем недалеко, вероятно в районе аэродрома, за который уже завязался бой, стреляют советские пушки. Владиславлев слышит: бьет уже не дальнобойная, а обычная артиллерия.
Прислушавшись к грому разрывов, господин советник по экономическим делам поднимает взгляд к карте железнодорожных путей: целят в депо и в третий товарный тупик, где сейчас грузят два эшелона… Откуда они все знают? Ведь вчера там не было ни одного вагона. Лишь к вечеру удалось согнать рабочую силу и кое-как наладить погрузку.
Владиславлев не верит ни в бога, ни в черта, ни в человеческий разум. Он ни во что не верит. Но после того как ночью на улице, казавшейся совершенно пустынной, вдруг грянул выстрел и пуля сбила с него шляпу, нервы окончательно сдали. Его преследует навязчивая идея. Чудится, что у них всюду глаза, что все: и эти вот стены кабинета, и этот стол, и эти часы, и зарастающие травой руины там, за окном, любой телеграфный столб, каждая тротуарная тумба — подсматривают, подслушивают и сейчас же неведомыми путями доносят и м.
Карбидная лампа льет призрачный свет. Удобная, черт побери, немецкая лампа, но в свете ее лица становятся синевато-зелеными, как у мертвецов. А электричества нет. Электростанция, восстановление которой стоило Владиславлеву стольких трудов, взорвана. Ночью. Внезапно. На другой день после пуска. Ее монтировали втайне от всех в помещении паровой мельницы. Даже этот идиот-бургомистр был уверен, что там мелют муку, и просил, нельзя ли потихоньку от немцев добыть «приватным порядком» мешочка три- четыре крупчатки. Но их провести не удалось. Они уничтожили электростанцию… Нет, от них ничего не спрячешь, будь она трижды проклята, та минута, когда он, Владиславлев, переступил в Верхневолжске порог немецкой военной комендатуры!.. Но зачем, зачем все это снова вспоминать? Нз надо. Хватит. К чему терзать себя?
С брезгливым видом, будто касторку, Владиславлев допивает стакан и, передернув плечами, гадливо сплевывает. На большом, на резных львиных лапах письменном столе, кроме бутылки и стакана, — ужин в трех судках и записка. Бутылка выпита наполовину, ужин не тронут. Записка прочитана. Жена сообщает, что господа из комендатуры настолько заботливы, что выставили охрану у их квартиры. Адъютант коменданта сам приезжал к ней и заверил, что в случае чего (эти два последние слова многозначительно подчеркнуты) в распоряжение советника по экономическим вопросам будет выделена особая машина… Машина! Будто это что-то решит, от чего-то спасет…
Стол, бутылка, судок уже не покачиваются. Они плывут по кругу. «Пьян, правильно, но где же оно, это знаменитое хмельное забвение?» И как, в сущности, все до глупости просто произошло! Жаль было оставлять новую, только что с любовью обставленную квартиру, рушить хорошо налаженный быт, бежать в неизвестность, как это делали другие. Думалось, не звери же эти немцы, в самом деле… А потом в оккупированном городе это геббельсовское радио, которое день и ночь трещало о немецких победах. Эти сенсации: передовые части вермахта видят Москву в бинокли… пал Ленинград… Красная Армия отходит за Урал… Казалось, что полуразрушенный, погруженный во мрак, дрожащий от холода Верхневолжск очутился