замолвить, чтобы комнату дали?»… «Муж с фронта давно не пишет, ведь свой, фабричный, известный человек. Написала бы ты как секретарь парткома комиссару части, пусть пристыдит». Все это не партийные дела. С ними бы обращаться к директору, в фабком к Нефедовой. Нет, и все-таки это тоже дела партийные. Можно ли мимо них проходить? Не забыть бы фамилий, ас директором, с хозотделом, с фабкомом самой надо говорить и комиссару надо написать самой. Так делал Ветров. За то его народ и любил, помнит, чтит…

— Ты принеси завтра в партком адрес полевок почты, вместе и напишем комиссару…

И опять: «Анна Степановна! Аннушка! Нюша!»… «В информбюровских сводках сообщают, что наши опять прорвали оборону противника, взяли трофеи. Стало быть, опять пошли вперед?..»… «А немцы листовки бросают, грозят каким-то новым оружием. Правда или брехня?» И потихоньку на; ухо: «Мой-то на молоденьких девчонок из ФЗО заглядывает, щиплет их, просто срамота. Седина в бороду, а бес в ребро! Урезонила бы…», «А неизвестно, что будут давать по промтоварным талонам? Или пропадут они, как в прошлом месяце?»… «А как насчёт второго фронта, долго будут там наши союзники зады чесать?»… И на все надо ответ дать — это тоже партийные дела… А у самой детишки дома, неведомо, поели ли они, у самой в голове противный мотив песенки про отравившуюся Марусю, у самой в семье большая беда. И верно, должно быть, не ходит беда одна: сначала Мария с детишками, теперь Женя… Да нет же, нет, не может этого быть…

Так и дошла Анна до дверей общежития, толкуя с работницами. В комнате было темно. Голос отца спросил из мрака:

— Ты, Нюша?

Анна щелкнула выключателем. В шлепанцах, в расстегнутой ночной рубахе, в распахе которой виднелась старческая; но еще могучая грудь, курчавившаяся медными волосами, Степан Михайлович сидел у стола, «уронив голову на руки. К столу были привернуты тисочки, в них зажата пустая гильза. Должно быть, мастерилась зажигалка. Но ни до тисков, ни до инструмента старик, по-видимому, в этот день не прикоснулся.

.— Я сегодня всю Тьму от Главных ворот до самой электростанции по берегам обшарил… Немца убитого в снегу отыскал — осколком ему полчерепа снесло. Выволок, сообщил в милицию…

— О Жене-то что?

— Ничего… Снег ночью не шел, заметно было бы, если бы кто к прорубям или к полыньям подходил, — нигде ни следка.

— Да с чего ты взял, что она утопилась?

— Эх, Нюша, у дурных вестей ноги длинные. Вот рассуди!.. — Степан Михайлович пересказал дочери разговор, подслушанный в ночь, когда писалось послание старшему сержанту Лебедеву. На следующий день Женя, ссылаясь на головную боль, отказалась завтракать. Сидела молча на кровати, не отвечала на вопросы и даже заговаривала шепотом сама с собой. А тут пришло письмо от Татьяны; та требовала, чтобы ей наконец написали откровенно, что случилось с дочерью. Женя еще больше разнервничалась и, может быть, сгоряча крикнула: «Чем предателем слыть, лучше в Тьму головой».

Анна сопоставляла факты.

— А что-нибудь с собой взяла?

— Глядели. Все будто на месте. Только душегрейки да рукавичек меховых не хватает, и вместо бот валенки обула… Но ведь не дивно: мороз… И еще вот это, — старик бросил на стол два письма на немецком языке, — бабка нашла. Может быть, позабыла она их, а может, нарочно оставила. А от нее ни строки… Карточка еще где-то его у нее была — ту не нашли…

Анна схватила нервно исписанные листки. Почерк — был четкий, но слова не дописаны, бумага кое- где закапана стеарином. Что в них? Почему Женя их оставила? Для кого? Может быть, в них объяснение всему? Но Анна не знала по-немецки и могла лишь установить даты: «8 декабря» и «11 декабря». Это были последние дни оккупации.

— А Галка разве по-немецки не читает?

— Откуда? Ей три годика было, когда кулаки Рудю подстрелили.

Анна задумчиво держала в руках листки, от которых, может быть, зависели жизнь, честь и доброе имя человека, Что в них? Вернулись Варвара Алексеевна с Галкой, облепленные густым крупным снегом. Не раздеваясь, Галка бросилась к тетке. Варвара Алексеевна отряхивалась слишком долго, слишком тщательно, будто снимала каждую снежинку в отдельности. Старик, пуще всего не любивший в семье ссор и даже просто натянутых отношений, не вытерпел:

— Да поздоровайтесь же вы, мать с дочкой!

— Виделись, — сказала Варвара Алексеевна и тоже повертела в руках письма. — Вот тут, под сахарницей, лежали… Ну, что тут нам говорит партийный секретарь?

Здесь уже не выдержала Анна.

— Что вы, мамаша, мне секретарство в нос тычете? Просилась я на него? — Но гнева хватило ненадолго, и тут же с тоской вырвалось: — Сказали бы лучше, что вы об этом думаете?

И Варвара Алексеевна произнесла убежденно:

— Думаю — ушла она от нас… Головой в воду.

— Я тоже так думаю. Собралась бы топиться — душегрейку б искать не стала…

— Ну и довольно об этом, раньше думать надо было… Ты бы, старик, чай, что ли, собрал для редкой гостьи.

— Да, да, как же, — засуетился Степан Михайлович. — У меня и кипяток есть… Галка, брось на стол скатерть… Так и быть, настоящим, мирным чаем угощу. — И, разливая чай, старик не унимался: — И верно, Варьяша, что попусту гадать… У древнего царя, Соломона на кольце снутри написано было: «Все проходит». И это пройдет. Лишь бы Белка жива была — не пропадет.

— Затрещал, старый, — усмехнулась, глядя на него, Варвара Алексеевна. — Ты, Анна, эти письма снеси куда нужно, пусть прочтут… А на мать не сердись, мать тебе добра хочет. И пейте, Есе пейте чай, пока горячий, стылый-то чай — помои. — И сама она, осторожно налив из чашки в блюдце, откусив крепкими еще зубами крошку сахара, как-то сразу из сурового судьи превратилась в маленькую старушку- ткачиху, любительницу, как говаривали в общежитии, «попарить утробу».

Чаепитие в семье Калининых уважалось, за столом священнодействовали. По субботам неторопливо, под хороший разговор осушали в былые времена семьей ведерный самовар, сохранявшийся у стариков до самого последнего времени. Только в войну, когда по общежитиям начали собирать на оборону лом цветных металлов, Степан Михайлович вспомнил, как во время оно Козьма Минин в сходных обстоятельствах предлагал нижегородцам заложить жен и детей. Степан Михайлович сам отнес старого друга на пункт сдачи, предварительно изуродовав молотком, чтобы самовар не присвоили предприимчивые, утильщики. И сейчас вот старик нет-нет да и вздыхал о нем, считая, что в сохранившемся маленьком самоваре кипяток уже не тот. Но опустошал он по-прежнему за один присест не меньше пяти стаканов и по обычаю перед чаепитием клал на колени полотняный рушник вытирать пот со лба.

Но едва успели они в этот раз поднести к губам чашки, как над головами что-тр, зашуршало, затрещало, и все, как по команде, подняли глаза вверх: под потолком ожил репродуктор. Звуки оттуда исходили малоприятные, но все заулыбались, будто в комнату вошел давно невиданный хороший человек, по которому все соскучились.

Потом, будто дразня, репродуктор умолк. Все вопросительно переглядывались: померещилось? Только Анна, немало хлопотавшая о восстановлении фабричного узла, знала, что сегодня должна быть проба. Теперь она требовательно смотрела в темную пасть старинного «Рекорда», который разговаривал и пел еще в годы ее ранней юности: что же он молчит? Неужели опять чего-нибудь не хватает? Неужели опять придется идти на поклон к непокладистому командиру связистов?.. Но репродуктор снова ожил. В нём что-то защелкало, и вдруг хриплым, надтреснутым голосом он изрек: «Говорит радиоузел клуба «Текстильщик»… Даем проверку — раз, два, три, четыре, пять, пять, четыре, три, два, раз….»

Анна довольно наблюдала за повеселевшими лицами. «Вы нас слышите?» — спросил голос из рупора, и все, кто сидел за столом, утвердительно закивали головами, а Галка даже тихо ответила: «Слышим уж, слышим…»

В это мгновение другой, звонкий и резкий голос произнес совсем рядом:

— Здравствуйте, уснули вы, что ли?

Вы читаете Глубокий тыл
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

1

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату