Шемяка безмолвствовал смущенный.
'Видишь ли, — сказал Зиновий, — что ты не дерзаешь сознаться самому себе в тайне своего помысла? Здесь таится источник зла — в честолюбии твоем!'
— Нет! — воскликнул Шемяка, — нет! я не хочу престола великокняжеского!
'Но если ты лишишь его Василия, кому же, если не тебе, престол сей! Неужели ты доселе не помыслил о том? Если же не хочешь Великокняжества, что отвращает тебя от мира! Не хочешь ли ты, как жадный волк, упиться кровью своего родного, мстя ему за свое оскорбление, и тогда только примириться? Но не сам ли трепещешь и ужасаешься деяний Василия? И — сам же хочешь последовать ему! Ты недоумеваешь, безмолвствуешь! Говори: видишь ли, что ты не хотел, или страшился низойти во глубину тайных помыслов своих? Димитрий! я говорил с тобою, как служитель Бога — буду говорить мирски. Не скажу, что я сомневаюсь в твоей храбрости — знаю, что вы, гордые и великие мира сего, оскорбляетесь таким сомнением; не хочу сомневаться и в победе — ты победишь, уничижишь Василия, предпишешь ему мир и закон; гордясь и тщеславясь великодушием, пощадишь жизнь его и тем станешь выше его, хотя и будешь только удельным князем. Но, как достигнешь, ты сего! Уничижаясь перед крамолою, бунтуя князей и мятежных новогородцев, опустошая области, избивая народ, возвышая до неба вопль и стенания жен и детей! Приобретешь ли более крепости, посрамив, уничижив Василия? Прочнее ли будешь на уделе своем? Не посеешь ли тем семян тысячи новых крамол? Видя удачу, кто не последует твоему примеру? Тогда тебе должно будет, или сражаться за Москву с другими, или передать ее на расхищение другим. Что ты сделаешь тогда? Выбор тяжек: то и другое — источник бедствий! Братьев твоих постиг уже суд Божий: один с отцами нашими и, верь, не завидует уже миру; другого утешит ли слава и почесть, лишенного очей, и что ему, если держа за власы положишь ты перед ним даже главу врага его! Судьба всей Руси зависит от тебя и Василия. Он унижен уже перед тобою своими грехами; он унижен и тем, что просит тебя дать мир земле его и спасение душе его. Тяжка участь брата твоего, но судьба Василия тяжелее. Дай ему очистить себя пред Богом раскаянием, а судьбу брата отнеси суду Божию, и поверь, что твое великодушие горше отзовется на душе Василия, нежели самое страшное мщение. Тогда он закалит душу мыслью, что довольно наказан, если ты мстишь ему; теперь — слезами горькими омочит он грех свой, видя твою превысшую доброту… Сего ли недовольно, сын мой? Смотри же: я падаю за Василия к ногам твоим — я плачу за него и за Москву…'
Зиновий повергся со слезами на землю.
— Отец мой! что ты делаешь!
'Не встану, и вопию тебе — не погуби души своей; дай мне спасти ее, дай умирить землю Русскую…'
Страшное волнение изображалось на лице Шемяки. Он обращался к Зиновию, к Гудочнику — Зиновий стоял на коленях, преклоня чело к земле; Гудочник безмолвствовал, закрыв лицо руками.
— Могу ли еще упорствовать! — воскликнул Шемяка. — Чувствую, что настоящий подвиг мой труднее победы, и мир, князья, люди не оценят его, не встретят меня победителем, укорят, может быть, малодушием, робостью… Заветы отца, речи добродетельного брата, витающего ныне среди ангелов Божиих — помню вас… Приосените меня благословением вашим, отец, брат! Дайте мне силу, крепость души… — Шемяка бросился на скамью, колебался еще с минуту и — отворотясь от Зиновия, промолвил с трепетом: 'Прощаю московского князя — Бог ему судья!' — Тяжелый стон исторгся из груди Шемяки после сих слов.
Зиновий поднялся с радостным лицом. 'И мир Москве, мир с Василием! Докончи подвиг свой, князь Димитрий, дополни словами: мир Василию!'
— Тяжки слова сии, отец мой! избавь меня, избавь — прощаю, не мщу — только!
'Но любить враги своя, не прощать только, велел Спаситель, молившийся за убийц своих на кресте. И ничем другим не отличится христианин от язычника, только любовию ко врагу. Что тебе за подвиг — говорит Спаситель, если ты любишь любящего тебя, если добро творишь ближнему твоему? Не тако ли творят и язычники? Люби враги твоя, добро твори ненавидящему тебя, молись за вводящего тебя в напасть и искушение. Кто сей любви не имать в сердце своем, если бы и половину тела своего сжег за добро и благо, несть достоин Его!'
— Нет, отец мой! выше сил моих такой подвиг: прощаю, не мщу; но не могу протянуть руки моей и вложить ее в руку Василия, обрызганную кровию моего брата! Не могу и не хочу даже видеть его — Бог с ним!
'Прощаю скорби твоей, буду молить Бога, да окончит Своею Святою волею то, что успел совершить я, грешный, благодатию Божиею. И о сем уже не вмещает сердце мое радости. Возрадуйся, прах Юрия в могиле, ликуй душа его на небесах! Сын твой достоин тебя, старец, друг мой, ты, приходивший ко мне со слезами и трепетавший, что не успеешь изгладить следы честолюбия, омрачавшего душу твою на земле, трепетавший, что над могилою твоей прольются реки крови в усобице, и вопли гибели и смерти обременят память твою проклятием! — Сын мой, князь Димитрий! я говорил с тобою, как служитель Бога, как судия твоей совести — теперь дай мне обнять тебя, как другу, благословить тебя, как отцу! Я не хотел обольщать тебя благими мира; не хотел обольщать наградами и обетами мирского счастия; надеялся крепко на тебя, как на сына, как на христианина — благо тебе, благословен ты, обрадовавший меня старца на пороге гроба!'
И со слезами обнял благочестивый старец Шемяку и долго слезы его капали на голову Шемяки, склоненную к груди его. Исторгшись из объятий князя, старец поднял очи к святым образам, тихо молился и вышел из горницы.
Погруженный в думу, Шемяка не заметил, как скрылся Зиновий, и, забыв самого себя, сказал вполголоса, как будто был один и рассуждал с самим собою: 'Тяжкий подвиг! И легче бы смерть в битве, нежели мир с ним! Если же это добродетель — зачем же не веселит она души моей и почему совершение доброго дела не радует меня, ужасает, заставляет трепетать, а не является мне радостным и веселым? Мир со злодеем, дружба с братоубийцею, тишина — с мечами в руках, с опасением на страже… Это ли мир и счастие!'
Две свечи, стоявшие на столе, нагорели и тускло светили; мрак облегал стены обширной комнаты. Движение кого-то бывшего в комнате и стоявшего у печки, безмолвно и неподвижно, обратило внимание Шемяки, это был Гудочник. Шемяка совсем забыл об нем, увлеченный жаром разговора с Зиновием.
— Да, — сказал тогда Гудочник, не двигаясь со своего места, — да, ты право рассуждаешь, князь Димитрий Юрьевич. Мир с Василием есть только начало новой вражды, и грядущее время не должно веселить тебя. Ты можешь забыться; но кто нейдет до конца, кто в брани оставляет слово на мир и в мире слово на брань, тот не сотворит себе ни мира доброго, ни брани славной.
'Иван Феофилович! осудишь ли меня? Назовешь ли изменником против данного тебе слова? Мог ли я против востоять? Робость ли заставляет меня бросить меч? Мелкая ли корысть увлекает меня, когда я не знаю даже и условий мира?'
— Нет! я тебя не обвиняю, князь Димитрий Юрьевич; слышал я все, и на твоем месте сам сделал бы то же, что ты; не уступил бы тебе в чистоте души и добродетели! Нет! так видно угодно Богу, и суетно человек хочет переменить судьбы непреложные, по коим движет перст Его царствами и народами! Горе тому, кто обрек себя на сопротивление судьбам Его — горе и гибель, и не будет благословения на делах и начинаниях его! Что сделает мирская сила и человеческая мудрость? Кто мог за два часа предвидеть, чем кончится то, к чему казалось вели события нескольких лет, труды тяжкие, пренебрежение страха, смерти! Но, суди же, Господи, и рассуди прю мою: виновен ли я? не всем ли жертвовал я? щадил ли себя? Несть Твоего благословения, и — что может человек? Едва тысячью трудов и замыслов касался я вожделенной цели — страсти ожесточают сердца; один гибнет, другой умирает, третий увлекается нежданным смирением! Снова труды и замыслы. Кажется: нет уже препятствий, разрушена вся возможность мира — спасаю человека из-под мечей, веду его, даю ему средства славы, мщения, величия, и молю только одного — исполнения моего обета! За меня вопиет и безнадежность грядущего, и кровь брата его — все тщетно: несколько слов инока, и — забыто мщение, забыто грядущее, забыто прошедшее, забыта слава — и мой обет, едва облегчивший душу мою лучом надежды, снова упал на грудь мою тяжелым камнем! О Боже, Боже Господи! и я не смею просить, чтобы отчаяние раздавило меня; я должен, как вечный жид, скитаться, страдать, трепетать, думать только об одном — за что же, Господи, гнев Твой? Зачем допустил Ты мне наложить на себя обет непреложный, и не допускаешь меня исполнить его? Разве я, как этот жид, возлагал богоубийственные руки свои на выю Твою? Разве я метал жребий об одежде Твоей? Разве я посмеивался