'Да, битва будет неровна. Звенигородские, Галицкие, Верейские, Можайские дружины готовы на все — правда; но ладно ли и то будет, что мы начнем драться за Московский престол, когда еще дядю в могилу не опустили?' — отвечал Верейский.
Косой молчал и поехал вперед. Замолчали и другие. Когда кончились предместия Москвы, Косой оборотил коня, долго, неподвижно смотрел на этот обширный город и вдруг, опустив поводья, схватил руку Можайского и руку Верейского.
— У меня нет уже родных братьев более, — вскричал он, — нет их отныне! Друзья! Хотите ли вы на живот и на смерть!
'На живот и на смерть!' — вкричали оба князя.
Все трое соскочили с коней, обнялись и поклялись быть братьями.
— Я знаю робкий, хитрый, злобный нрав этого змееныша Василия, — сказал тогда Косой, — знаю и глупую доверчивость и легкомыслие моего брата Димитрия. Красный плаксивая ханжа и, конечно, кончит монастырем, или определится звонарем, либо просвирником в какую-нибудь обитель. Но Димитрий и Василий скоро перегрызутся, потому что один всему верит, другой не верит ничему. Итак, надобны только мужество, крепость духа и осторожность. Отныне я и Василий будем дотоле враждовать и резаться, пока один из нас не будет вырезан из числа живых! О, боярин Иоанн! Зачем нет тебя со мною! Не стало людей, как тебя не стало! Но твердая воля и крепкая рука стоят большого ума. Я возмущу Орду, восставлю Новгород, лучше испепелю Москву, нежели отдам ее моему злодею… Друзья! Еще раз: руки ваши?
Можайский и Верейский снова крепко пожали ему руку и в ту же самую ночь тайно скрылись из его табора. Утром дружины можайские и верейские двинулись восвояси.
Рано поутру Косой услышал об этом. Он только улыбнулся, велел немедленно сниматься и идти в Звенигород. Там были еще в плену София Витовтовна и Марья Ярославовна. Немедленно велел он отослать их в Москву, сказав: 'Я не с бабами воюю!' Через несколько дней он оставил Звенигород, препоручив его Роману, и поспешно поскакал в Орду.
На другой день после отъезда Косого из Москвы происходили великолепные похороны Юрия. С восхождением солнца начался погребальный перебор колоколов. Примиренный гробом со всеми, умиливший сердца с_а_м_и_х в_р_а_г_о_в смирением, сын Димитрия Донского вынесен был на руках детей своих и стариков бояр в Архангельский собор. Слезы лились при гробе его — но, впрочем, когда же они не льются? Народ во множестве толпился, смотрел на мертвеца с бесчувственным любопытством, совсем не думая читать разгадку вечности на оземленелом лице его. Многочисленное духовенство с крестами, образами, хоругвями, притекшее со всех сторон Москвы, богатый покров, лежавший на дубовой колоде, в которую положено было тело князя Юрия, звон колоколов, многочисленный сонм бояр и сановников, блестящие воинские дружины, вид Красного, в глубокой горести разливавшегося слезами, и Шемяки с мрачным, но бесслезным лицом, стоявшего во все продолжение литургии у головы тела — все это занимало и развлекало народ. Наконец, останки Юрия принял каменный склеп, между гробами Владимира Андреевича Храброго и младших братьев Юрьевых Андрея и Петра, в ногах Донского и Василия Димитриевича, от южной стороны к западным дверям Архангельского собора. 'Здесь и меня положите!' — говорил Красный, когда земля глухо стучала о крышку гроба, и священник произносил в поучение живущим, бросая горсть ее на гроб: 'Земля, и в землю идет!'
На другой день каменщики беззаботно складывали каменный голбчик над гробом князя, распевая: 'Господи помилуй', а каменосечец иссекал пестрые буквы на камне, который должно было вмазать в голбчик, изображая ими следующую надпись:
'В лето 6942, иуния в 6-й день, на память преподобного отца нашего Висариона чудотворца, преставися благоверный князь Великий, Юрий Димитриевич, сын Димитрия Ивановича Донского; родися лета 6882-го, ноемврия в 26-й день, и крещен бысть игуменом, преподобным Сергием чудотворцем, в Переяславле-Залесском, а тезоименитство его бысть в той же день, праздника Освящения церкви святаго великомученика Георгия, иже в Киеве у Златых Врат'.
— Что же ты не прибавил ничего о добродетелях, и философии никакой? — сказал ключарь собора, когда каменосечец принес эту надпись ко гробу.
'Мне ничего не заказывали'.
— Видно забыли. А я сам слышал, что хотели прибавить: 'Кая житейская пища пребывает печали непричастна? Кая ли слава стоит на земли?'
'Нет! — сказал соборный протоиерей, остановясь подле ключаря и опираясь на трость свою. — Мне сказывали, будто хотели приказать вырезать слова: 'Иже глубинами мудрости человеколюбие вся строя, иже на пользу всем подавая, едине содетелю, покой Господи, души усопших'.
— А может! — промолвил ключарь. — Ну, вмазывай же поскорее, ведь уже скоро 7-й час дня. Да, кстати: поправь-ка дощечку на гробнице Ивана Данилыча: все выпадает.
Ночью, через три дня после похорон, приехал в Москву Василий Васильевич, облобызал, обласкал Шемяку и Красного. Договоры, тогда заключенные между ними, до сих пор целы, с восковыми печатями, из коих на Шемякиной виден воин старик в шеломе с татарскою надписью, а на Васильевой юноша в венце. Красный уехал в этот день в Троицко-Сергиевскую обитель. Шемяка договаривался за себя и за меньшого брата. Но, что было договариваться? 'Вели написать, что ты знаешь', — сказал он Василию. Спокойно слушал потом Шемяка, когда читали договоры, в которых коленчатым полууставом означалось, что Василий утверждает за ними уделы, данные отцом: Рузу, Галич, части в Москве, и придает еще из удела дяди Константина Шемяке Углич и Ржев, а Красному Бежецкий Верх; но за то берет себе у них Дмитров, лишает Косого Звенигорода и Вятки, присовокупляя все это к Москве, и что Шемяка и Красный обязаны отступиться от брата и дружить, и ладить Великому князю Московскому.
Шемяка не сказал ни слова, приложил молча печать свою к грамоте и в тот же день уехал из Москвы. Василий набожно отправлял великолепные девятины, полусорочины и сорочины по дяде, сам присутствовал на панихидах у его гроба, давал милостыни, делал вклады; в нескольких монастырях читали за упокой его души Псалтырь и служили обедни.
Не только родные братья, но все отступилось от Косого. 'При пире, при браге много друзей, а при слезах, да при горе нет никого', — говорит и не лжет пословица. В Орде встретили его кровавые битвы. Старый хан Улу-Махмет вышел на открытый бой с Кичи-Махметом, племянником своим. Ему было не до Руси, и Косому указали путь, когда приехали к хану московские послы. Через два месяца с берегов Волги Косой был уже на берегах Волхова. 'Если хочешь, князь, у нас остаться, останься; хлеба новгородского не переешь, и удел тебе дадим, как Суздальскому князю даем хлеб и удел. Не хочешь — иди с Богом, а на Москву нас не подущай', — отвечало новгородское вече.
В Новгороде услышал Косой, что князь Роман сдал Звенигород московской дружине. Ему некуда было приклонить головы. С немногими удальцами новгородскими ушел он в Вятку, кликнул на бесприютство свое клич. К нему сбежался удалый народ, русские казаки, отчаянные головы. Врасплох схватил он Вологду; но московская рать явилась перед ним. Как бешеный волк, терзал он ряды московских дружин; но ничто не помогло! Раненый в битве Косой едва убежал в Кострому. Челядь его легла на месте сражения. В укрепленном таборе при впадении реки Костромы в Волгу близ древней обители Ипатьевской укрепился тогда Косой с остальною дружиною. На другом берегу реки стоял Басенок с москвичами. Косой предложил мир. Басенок принял его. К изумлению всех, не только Звенигород отдан был Косому, но Василий подарил еще ему Дмитров. Косой привел отчаянных удальцов в новый удел свой, не являлся в Москву, не ехал к братьям, которые, не принимая никакого участия в междоусобии, были: Шемяка в Угличе, Красный в Бежецке. Летописцы замечают, что в тот год весна была вельми студена. 'Злоба человеческая простудит и лето на Руси', — говорили москвичи. Ждали, чт_о_ будет…
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
О наша жизнь, где верны лишь утраты,
Где милому мгновенье лишь дано,