прорезал тоскливый, протяжный вой…
Так прожил последний день своей долгой жизни Матвей Кузьмин, колхозник из сельхозартели «Рассвет», что под Великими Луками, славящейся сейчас своими льнами.
Его похоронили на высоком берегу Ловати, похоронили, как офицера, с воинскими почестями, дав три залпа над свежей могилой, буревшей над белыми полями комьями мёрзлой земли.
В тот же вечер начальник дивизионной разведки, разбирая документы убитых врагов, прочёл недописанное письмо немецкого офицера, которое так и не получил инженер Вильгельм Штайн из Саксонии.
Гвардии рядовой
Майор — человек, по всей видимости, бывалый, собранный и, как все настоящие воины, немногословный — рассказывал о нём с нескрываемым удовольствием:
— И ещё есть у него странность, и не странность, пожалуй, а особенность, что ли. Не может видеть живого немца. Я не преувеличиваю… Ну, конечно, каждый из нас имеет с Гитлером, помимо общественных, и личные счёты. Всех нас он от мирных дел оторвал, тому семью разбил, того крова лишил, у того брат или отец убиты, ну, а кто, как мы с вами, побывал на освобождённой территории и своими глазами видел, что они над нашими людьми творили, те, конечно, особо… Однако тут дело иное. Он ну просто физически не переносит их вида. Мне раз докладывали: стоит он в очереди за супом у взводной кухни, а мимо пленных ведут. Ну, знаете, у нас народ не злопамятный, кричат им: дескать, отвоевались, голубчики! Ну насмешки там разные, шуточки. Кто-то им хлеба дал. А он как побледнеет, как затрясётся. Бойцы: «Что с тобой, чего ты?» А он с кулаками: «Не смей им наш хлеб давать, не смей!» Зубы стиснул, губы шепчут что-то, вот-вот на пленных бросится. И потом, как провели их, всё успокоиться не мог. Ушёл и обеда не взял… А в другой раз целая история вышла. Назначили его в наряд — немцев пленных караулить. Кто уж это сообразил, так я и не дознался. Он к старшине, чуть не плачет: «Освобождай, не могу!» Тот, понятно: «Что за „не могу“, встать, как надо! Повторить приказание…» А он своё: «Освободите, не стерплю, перестреляю их, хоть они и пленные». Старшина в раж: «Я тебе покажу, „перестреляю“! Под арест!» Пошёл он под арест, и как ремень да гвардейский знак с него снимать стали, он как зальётся в три ручья… Ну, тут мой комиссар подоспел, вмешался, приказ старшины отменил, знак ему сам привинтил, кое-как успокоили…
В это время тонкий голос спросил из-за двери:
— Товарищ гвардии майор, разрешите войти?
— Да, да, — сказал майор, и его хрипловатый, простуженный баритон как-то сразу потеплел.
Кто-то невидимый в ворвавшемся со двора облаке морозного пара решительным рывком распахнул дверь, чётким шагом протопал по деревянному полу и, звучно стукнув каблуками, взял под козырёк:
— Товарищ майор, по вашему приказанию, гвардии красноармеец Синицкий прибыл.
В полумраке тёмной пустой избы, куда свет проникал через единственное уцелевшее, да и то на две трети заткнутое соломой окно, перед нами стоял щуплый подросток в полной военной форме. Он выглядел настоящим бойцом, только уменьшенным раза в два. Лицо у него было круглое, курносое, совсем ещё детское, с пухлыми губами и нежным пушком на румяных щеках.
Но всё: и то, как ловко и складно сидела на нём форма, как туго был перехвачен ремнём крохотный армейский полушубок, как лихо заломлена была у него на голове ушанка, и то, как твёрдо держал он приставленный к ноге короткий кавалерийский карабин — отличало в нём опытного бойца, прочно вросшего в суровый быт войны.
С виду можно было ему дать лет тринадцать-четырнадцать. Но две тоненькие, словно вычерченные иголкой по щекам возле губ морщинки да какой-то слишком уж спокойный для его возраста взгляд больших и чистых глаз говорили о том, что и пережил, и перевидал он за свою жизнь уже немало, и придавали его лицу взрослое, умудрённое выражение.
Майор с нескрываемым удовольствием смотрел на этого бравого маленького солдатика, стоявшего перед ним навытяжку. Тёплые и весёлые искорки зажглись в уголках усталых, красных от долгой окопной бессонницы глаз этого бывалого офицера. Но отрекомендовал он подчёркнуто официально:
— Познакомьтесь, гвардии красноармеец Синицкий Михаил Николаевич, миномётчик и снайпер, сын нашего полка… Вольно. Садись, Михаил, за стол, гостем будешь.
Мальчик сел и без особого повода, отогнув меховой обшлаг полушубка, взглянул на великолепные золотые часы-секундомер. Мне показалось, что он куда-то торопится.
Сын полка! Так звали в гвардейской части, которой командовал майор Куракин, этого необыкновенного маленького солдата. И с кем ни пришлось мне тогда в этом полку говорить, все произносили эти слова любовно, без шутливого снисхождения, с которым обычно взрослые говорят между собой о подростках, волею случая попавших в их среду. И все охотно рассказывали различные случаи из жизни этого маленького человека.
Вот она, история Миши Синицкого, воспроизведённая по рассказам его однополчан, после того как я снял с неё некоторые явные прикрасы и преувеличения — наивный дар бескорыстного солдатского уважения.
До войны Миша жил и деревне Ивановке, Андреевского района, Смоленской области, обычной жизнью колхозных ребят. Зимой бегал в школу, гонял на коньках по пруду, катался с гор на ледянке — старом, набитом соломой, залитом водой и замороженном решете. Летом помогал родителям в поле, даже зарабатывал трудодни, сколотив ребят в бригады полольщиков и сушильщиков сена, но больше времени, конечно, проводил на речке: ловил раков петлей на тухлое мясо и колол вилкой пятнистых пескарей на речной быстринке у парома.
Была у него детская, но вполне определившаяся страсть — любил он машины и готов был целые дни простаивать под драночным шатром эмтеэсовского сарая, благоговейно следя за тем, как чумазые слесари под руководством своего бригадира, весёлого и хромоногого Никитина, возятся с машинами. А когда Никитин в знак особого расположения позволял мальчонке обтирать масло с какой-нибудь старой шестерёнки с изгрызенными зубьями или доверял закрепить ключом гайки, Миша переполнялся бесконечной гордостью.
Стать механиком было его мечтой. Страсть эта зашла довольно далеко. Однажды, когда все были в поле, Миша решил даже починить остановившиеся ходики, смело разобрал их, а потом выяснил, что большинство гаечек почему-то перестало подходить к болтикам и колесиков оказался у него излишек… В результате этого исследования по мягким местам будущего механика прогулялся отцовский ремень.
Ну, а в общем всё шло хорошо, и механиком бы Миша, конечно, стал, но помешало непредвиденное обстоятельство — началась война. В первый же день отец Миши отправился в военкомат.
— Смотри, Михаил, один мужик в доме остаёшься. Береги баб-то, — полушутливо, полусерьёзно говорил отец, вскакивая на одну из телег, в которых колхоз отправлял в район мобилизованных.
И в самом деле, остался Миша за старшего при хворой матери да двух маленьких сестрёнках. Издали война не очень пугала. Не тронула она на первых порах и колхозных достатков, накопленных за последние годы. Ребята, попрежнему не слишком загруженные делами, бегали по окрестности, играя в красноармейцев и фашистов, причём фашистами никто, понятно, быть не хотел, ими становились по жребию, и красноармейцы в два счёта разбивали их в пух и прах.
Миша Синицкий издали следил за этими играми, тщательно скрывая свой к ним интерес.
— Недосуг мне: хозяйство мужского глаза требует. Женщины, они что, на них какая надежда! — говорил он солидно одногодкам, звавшим его «воевать Гитлера».
Но однажды — и это случилось неожиданно-скоро — война придвинулась к Ивановке. Это была уже не игра. Сначала по большаку тянулись бесконечные колонны беженцев, машины, подводы, гружённые скарбом, гурты пыльного, голодного, тощего скота. Этот печальный поток нёс с запада вести одна другой удивительнее — о каких-то танках, не знающих преград, о ревущих самолётах, уничтожающих всё и вся. Потом появились и самые эти самолёты. Они скользили вдоль большака, обстреливая беженцев, и колхозникам пришлось закапывать трупы убитых авиабомбами.
Вдали не страшно, точно летний гром, загромыхала артиллерия. Прошумел слух о прорыве немцев