радиокомментаторов Америки, огромный, грузный добродушный с виду человек, у которого всё: и руки, и шея — как тесто, выпирало и вываливалось из военного мундира. Он изучал русский язык и не упускал случая нет-нет да и «блеснуть» перед нами русской фразой. — О! Маэстро. Ньет? Майстер. Да? Чиорный парьень — луксус… Ньет? Лючши майстер… Да? По-русски вьерно?

И, довольный тем, что ему удалось так здорово объясниться по-русски, он подмигнул всему столу, звучно захохотал и налил себе ещё виски.

Оркестр играл так заразительно, что, не вытерпев, поднялся из-за стола и пустился в пляс со своей секретаршей, немолодой и положительной дамой в роговых очках, глава американского обвинения судья Джексон. А какой-то генерал, типичный янки, с серебряными сединами и детским румянцем на щеках, под общий одобрительный смех и свист, взял стул вместо дамы и стал показывать, как танцуют фокстрот в различных штатах Америки.

Нашего соседа по столу, знатока русского языка, совсем развезло от жары, виски и музыки. Оттопывая такты ногой в огромном солдатском штиблете, он, обливаясь потом, умильно бубнил:

— Господа рашшен… Пьёт русский товарьищ. Ай есть ваш старый добры панибрат, — он тыкал сосиской-пальцем себя в грудь, потом направлял свою сосиску на танцующего прокурора, на генерала, вертящегося со стулом, — америкен демократий есть, как это… луксус. Ньет? Лютши дьобрейши демократий. Свобода, ха-ха! О, кей! Ого!

Мы наблюдали за негритянским оркестром. При большом профессиональном мастерстве музыканты сумели сохранить чудесную непосредственность исполнения. Эта черта как-то роднила их с нашим народным творчеством, делала их музыку для нас особенно привлекательной. Но вот оркестр смолк, и сразу точно электрический ток выключили из артистов. Дыша тяжело, как загнанные лошади, они отирали широкими ладонями пот, лившийся с их лиц. И у советских журналистов, у нескольких сразу, возникла мысль по- товарищески поблагодарить их за талантливую игру. Мы подошли к возвышению, на котором располагался оркестр, и стали жать их большие горячие фиолетовые руки.

И тут случилось что-то странное. В шумном зале наступила вдруг напряжённая тишина. Все молча смотрели на нас: американцы — хмуро, не скрывая своего удивления и неприязни; англичане — холодно, вопросительно-выжидающе; французы — сочувственно-иронически: дескать, знаем, что всё это чепуха, предрассудки, однако стоит ли нарушать обычаи хозяев дома, как бы смешны они ни были? Зато высокий лысый чех-журналист, побывавший в своё время в фашистской тюрьме вместе с Юлиусом Фучиком и едва спасшийся от верной петли, издали аплодировал нам, стоя у колонны. А маленький чёрный болгарин, известный в своей стране писатель и музыкант, вскочил на подмостки и принялся обнимать оркестрантов.

Но видели бы вы в эту минуту негров! На их широких, открытых, простодушных лицах сияло выражение детского счастья. Сверкая белозубыми ртами, они жали нам руки так, что слипались пальцы и трещали кости суставов. Нет, положительно это были славные ребята!

Тишина в зале становилась всё напряжённее. Ах, так? Ну что же, пусть! Мы пригласили нескольких негритянских музыкантов к нам на «русский конец». Не успели они дойти до наших столиков, как демонстративно поднялись и удалились сидевшие с нами американцы. Толстый радиокомментатор, мясистое лицо которого мгновение назад изображало сплошную улыбку, полоснул негров злым взглядом и, расталкивая людей, торопливо выдирался из зала. Через мгновение он появился в дверях в сопровождении шефа пресс-кемпа майора Дина и какого-то офицера из штаба армии, при виде которого наши негритянские гости вскочили, и лица их стали серыми. Мило улыбнувшийся майор извинился перед нами за то, что принуждён нарушить нашу компанию, и свирепо цыкнул на артистов: «Прочь отсюда!»

Они ушли, испуганные, растерянные, как нашалившие дети, и только красавец-дирижёр с достоинством допил свой бокал, простился и пошёл неторопливо и гордо, всем своим видом подчёркивая, что подчиняется грубой силе, пошёл сквозь строй насмешливых, неприязненных, недоуменных взглядов, прямой, гибкий, стройный в своём мундире офицера американской армии.

Снова заиграл оркестр. Засновали по залу пары, с хор хлынул дождь конфетти, цветные штопоры серпантина замелькали, развёртываясь в воздухе. Всё было по-прежнему. Но стало вдруг страшно скучно и противно на душе. Я вышел в мраморную гостиную, где стояла ёлка, и здесь увидел старого фронтового друга Сергея Крушинского. Неутомимый журналист, он одиноко стоял у ёлки с чемоданчиком портативной машинки в руке. Он только что отстукал в тишине пустой рабочей комнаты корреспонденцию в свою газету и собирался отправлять её на телеграф.

— Вы знаете, о чём я сейчас вспомнил? — спросил он. — Я вспомнил…

— О нашей корреспондентской ёлке в Ново-Бридине, — догадался я по тёплому тону, каким он это сказал, по мечтательной улыбке.

Он молча кивнул головой. В эту минуту я думал о том же, и мне ярко вспомнилось вдруг это давнишнее событие, навсегда оставившее в душе тёплый след. Было это на исходе 1942 года, тяжёлого и бурного. Александр Александрович Фадеев, приехавший тогда к нам на фронт с путёвкой корреспондента «Правды», представитель «Красной звезды» и я вернулись тогда из Великих Лук, где завершалась последняя фаза тяжёлых и многодневных боёв за город. По разбитым военным дорогам, в гололедицу и метель мы проехали в этот день больше ста километров. Корреспонденты Калининского фронта обитали в деревеньке Ново- Бридино и жили все вместе в здании бывшей начальной школы, носившей у нас почему-то насмешливое название «белый дом». Дом был вовсе не бел, а сер от времени и непогод, очень ветх и щеляв. Пресса ютилась в огромном холодном классе, разгороженном самодельными ширмами и шкафами.

Класс этот делили с нами многодетная больная учительница и несколько колхозных семейств, переехавших сюда после того, как немцы, отступая, сожгли их избы. Только корреспонденты-старожилы имели в этой комнате лежаки. Гости же, которых на взятие Великих Лук слетелось и съехалось до десятка, ютились на полу, на сене. Но жили согласно и очень дружно, вполне оправдывая пословицу: в тесноте, да не в обиде.

Когда многострадальная наша «эмочка», пробив радиатором последний сугроб, причалила к крыльцу «белого дома» и в клубах пара мы ввалились в комнату, уже густели ранние зимние сумерки. Вся наличная журналистская братия, в стёганках, в валенках, в накинутых на плечи полушубках, засунув руки в рукава, горбилась вокруг времянки, накалённой так, что искры вспыхивали и гасли на её багровых, гудящих от напряжения боках. Первое, что поразило нас в нашем жилище, была совершенно необычайная для него какая-то тягучая, грустная тишина, — нарушавшаяся лишь тревожным воем огня, потрескиваньем раскалённой трубы да сухим шелестом снега о стёкла. На лицах было отсутствующее выражение. Никто не спросил нас, ни как мы съездили, ни что нового в Луках. Нам молча уступили место у огня, и мы, поддавшись общему настроению, тоже молча протянули к нему окостеневшие от холода руки. И сразу мысли улетели и от трудных боёв, и от этого занесённого снегом домика — туда, где в неведомом нам неуютном далёко, в эвакуации, жили наши семьи. И думалось: как там у них, как выглядят подрастающие без нас ребята, сколько новых морщинок наложили заботы на лица жён, удалось ли нашим сегодня разжиться хоть крохотной ёлкой?

Гудело, шипело, металось в печурке затухавшее пламя. Ветер выл в трубе. Медленно тянулись грустные думы. Молчаливые лица товарищей то выступали, то исчезали в серой полутьме густеющих сумерек, невидимо поднимался к потолку крепкий махорочный дым. А где-то за нашими спинами скорее угадывались, чем виднелись, фантастически оборванные, обычно такие шумные и крикливые, но сегодня тоже притихшие и только шмыгавшие носами юные обитатели нашего дома: маленький, круглолицый, курносый парнишка с оловянными глазами, прозванный нами «Ваня — номер один», и очень похожий на него «Ваня — номер два», отличавшийся от тёзки только меньшими размерами; четырёхлетний крепыш, которого у нас за мощь и непреклонность характера величали Ермаком Тимофеевичем; его сестрёнка — белоголовая шустрая трёхлетняя девица, носившая совсем уже сложное прозвище — Силён Портянкин, и много другой детворы мелкого и среднего калибра. Молчаливое присутствие этих маленьких человечков делало тоску по дому ещё острее.

Печь прогорела. Раскалённые листы её начали синеть и потускнели вовсе. Комнату наполнила густая прокуренная тьма. И тогда кто-то, не помню уже кто, нарушив молчание, задумчиво предложил:

— Братцы, а что, если нам учинить ёлку?

Это решило судьбу вечера. Все как-то сразу встряхнулись, ожили, засуетились, заговорили залпом, как на старой деревенской сходке. Засветили большую коптюшку, сделанную из сплющенного снарядного

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×