громозвучной знойной кузницы выглядел довольно странно. Однако сразу же нашел с кузнецами общий язык и повел беседу не менее уверенно и умело, чем Ильенков — человек с обликом партийного работника тех дней, в гимнастерке и сапогах, сам работавший когда-то на паровозостроительном заводе и удачно дебютировавший в литературе романом с вполне индустриальным заглавием «Ведущая ось».
Панферов обладал редким даром сходиться с людьми, слушать людей, при этом вызнавать у них самое главное и интересное.
Прототип положительного героя повести Лузгина — человек, имя которого несколько лет уже не сходило с заводской Доски почета, — Федора Ивановича не заинтересовал. А вот озорной, цыгановатый, дерзкий на язык парень, послуживший прототипом Женьки, просто-таки его увлек. По окончании работы они вместе шли в потоке смены, такие разные: худой, весь подобранный, нервный, в замасленной стеганке молодой кузнец и сановитый писатель в своей боярской шапке. Шли настолько оба заинтересованные разговором, что не обращали внимания на удивленные взгляды встречных.
У ворот выяснилось, что молодой кузнец пригласил писателя для «душевного разговора» в ресторан клуба.
«Металлист», как говорили здесь тогда, «на груздочки». Была тут такая форма приглашения, на заводе, да и за пределами завода довольно известная, ибо тут на закуску подавались соленые грузди с мохнатыми краями, величиной с чайное блюдце, грузди особого посола, которые ОРС завода заготовлял где-то в лесном краю у истоков Волги.
— Груздь — это здорово… У нас в Вольске тоже любили грузди, — оживился Федор Иванович. — Бывало, на масленице бочками на базар вывозили. Сходим «на груздочки», Василий Павлович, проведем вечерок с рабочим классом?
Ильенков насторожился, посуровел.
— Не пойду, Федор. И тебе не советую. Завтра мы с утра на охоту собрались, ведь за нами товарищи чуть свет заедут.
Панферов не настаивал. Ясно было, что не эти самые грузди его притягивали, а хотелось всласть наговориться с заинтересовавшим его человеком. Я в этот день дежурил в редакции по номеру и задерживаться не мог, Оставили Федора Ивановича у машины, а сами вернулись в город на трамвае. Ильенков был встревожен и даже мрачен:
— Знаю я эти грузди…
Где-то около полуночи, когда я, отдежурив, вернулся в мою узенькую, как пенал, комнатенку и уже собирался ложиться спать, дверь распахнулась. В ней стоял Панферов. Боярская шапка на затылке, шуба распахнута, хорьковые хвосты на ней воинственно торчат.
— Интереснейший тип, — провозгласил он прямо с порога.
— Кто?
— Да ваш герой, конечно… Во всем — двадцать два.
— Простите, что это, в каком смысле?
— Двадцать два — значит перебор. В очко, что ли, никогда не играл? Во всем перебор, абсолютно во всем: и в привязанности, и в неприязни, и в любви, и в ненависти… Был у нас в Вольске такой молодой человек. Учился с похвальными грамотами, с золотым дипломом кончил. Ему карьеру Ушинского пророчили. Богатейший наш мукомол единственную свою дочку в жены ему сулил, а он… взял да человека зарезал. Так, ни за что ни про что. Поссорился в трактире с каким-то приказчиком. Тот его по морде, а этот ему столовый нож в сердце. А потом вышел на площадь: вяжите меня, православные, человека убил… Ты это можешь понять? Нет, не можешь… Характер. Русский характер… Вот и твой герой такой же. Лихо, между прочим, на гитаре играет. Цыган, прямо цыган.
Было ясно, что знаменитые грузди съедены не впустую. Обычно немногословный, сдержанный, Федор Иванович говорил без умолку, в обращении путал «ты» и «вы», и в языке его отчетливо слышалось этакое волжское оканье.
Пошел его провожать. От моего жилья до гостиницы «Селигер» было улицу наискосок перейти. Но гостю спать не хотелось, тем более что там в гостинице ждал его строгий Василий Павлович.
— Пойдем проветримся, где у вас тут гуляют-то? Набережная? Отлично.
Пошли на набережную Волги. Устало гремели на улицах последние трамваи, торопливо сбегаясь в парк на ночевку.
— …Я вот, по совести говоря, тебе не поверил, что повесть-то прямо из жизни выросла. Теперь вижу, ты не слукавил. Есть, живут такие люди… Не слукавил и правильно поступил. Так вот и дальше из жизни людей выбирай. Я вот тоже все из жизни. Кирилл Ждаркин он мой дружок, наш, саратовский. Тебе бы его посмотреть: глыба, человечище.
И вдруг перескочил на давнюю свою обиду.
— Вот Горький в письме к Серафимовичу меня ругал: язык-де Панферов засоряет, слова калечит, тащит в литературу натурализм, анахронизмы, черт те что. А я ему говорю, отвыкли вы, Алексей Максимович, там в своих Италиях от родного языка, давно его не слыхали… Верно я говорю или нет?
Я, конечно, знал о дискуссии, развязанной в литературе вокруг письма Горького лет за десять до того, как шел этот разговор. Но имя Алексея Максимовича было для меня священно. Дружба Горького с тверскими комсомольцами, наша с ним переписка и мудрейшее письмо, которое он прислал мне однажды по поводу моего первого литературного дебюта, письмо, слова которого я все время берегу в заветном уголке сердца, — все это не позволяло мне хотя бы из вежливости согласиться с Панферовым.
— А вот мне очень помогло письмо Алексея Максимовича. Именно его критика, и в особенности критика моего языка помогла, — набравшись храбрости, ответил я.
— Как, разве и тебе он писал? — с некоторой обидой удивился Федор Иванович и как бы сразу похолодел. — Не знал, не знал…
Что именно он не знал, так и не сказал, но, уже не трогая имени Горького, вернулся к теме, которая, видимо, его очень занимала.
— А я вот считал и считаю, что мои «Бруски» тем и сильны, что я обеими ногами на земле стою, что все герои мои не из чернильницы, а из земли, из жизни, что я им сват, брат, кум и свояк… Они ко мне чай пить заходят, мои герои. Кирюха Ждаркин сейчас на Саратовщине большой человек, но как в Москву попадет в наркомат, никогда меня не обойдет.
И хотя Горького давно уже не было в живых, старая обида явно была не забыта. Видимо, рана еще ныла, и разговор снова свернул в прежнюю колею.
— Горькому из-за границы трудно нас было понять. Ну хоть вот этот твой цыган из повести. Ты его тоже из жизни выдернул. Мы хорошо с ним поговорили под грузди. Занятный парень… Груздочки, ох хороши. Я уж договорился, мне тамошние кооператоры бочоночек выделят. Августовского засола. Так вот, жизнь-то не в бинокль, а глазами видеть надо… Ну, пошли, что ли, в гостиницу? Наверное, Василий Павлов там икру мечет.
И уже в подъезде «Селигера» он произнес фразу, которая очень мне запомнилась и которая для меня стала ключом к пониманию его литературных удач и неудач.
— Писатель — он как тот древний мужик Антей. Он силен и необорим, пока обеими ногами на земле стоит. А оторви его от матушки-земли — и нет у него сил. Помните вы это, молодые. Все время помните. Хороший, правильный мужик Антей!.. Ты тоже от земли не отрывайся.
Я долго раздумывал тогда над этой фразой: хороший мужик Антей. И сейчас вот понимаю: добрый, очень добрый мне тогда был дан совет. Теперь как редактор, задумываясь иной раз над неудачной рукописью даровитого писателя, обязательно вспоминаю Антея, вспоминаю Панферова, этого талантливого, сложного, противоречивого человека, щедрою рукой благословившего когда-то и меня и многих писателей моего поколения на литературный путь.
Мадлен Риффо
