было через несколько дней превратиться в голгофу для десятков тысяч непокорившихся хунте чилийцев…
Мы сидели в небольшом кабинетике писательницы. Хозяйка включила маленький магнитофон, потекла лента, и вдруг в уют комнаты ворвался грохочущий шум огромной толпы, шум оваций, в котором аплодисменты то и дело пронзали свистки. Он грохотал долго, этот шум, то затихая, то нарастая, и под этот грохот сотни голосов скандировали:
— Пабло, Пабло, Пабло…
— Неруда появился тогда на трибуне. Друзья и поклонники долго не давали ему говорить, — комментировала хозяйка. — Он машет рукой, показывает на часы, дескать, экономьте время, но шум нарастал.
Потом на фоне этого шума возник глухой, утробный, такой знакомый голос. И сразу же шум стих, и настает какая-то оглушающая тишина. Неруда начинает читать стихи. Я даже приблизительно не знаю испанского языка. Но, вероятно, это очень боевые стихи, потому что каждая их строфа сопровождается криками:
— Си, си, си! Да, да, да!
— Вив, Пабло!
— Он был мертвенно бледен, даже зеленоват в эту минуту, — комментирует хозяйка дома. — Пот покрывал лицо, стекал со лба. Я стояла недалеко от трибуны, все видела. Вот он вытер лоб беретом, придвинулся ближе к микрофону.
Теперь действительно голос окреп, в нем зазвучал металл. Текли стихи, звучавшие как лозунги, или лозунги, звучавшие как стихи. Повторяю, я не знаю испанского. Не понимаю слов, бросаемых глуховатым напевным голосом в огромную толпу, заполняющую громадную раковину стадиона. Но мне кажется, что стихи эти, может быть, напоминают те, какими открыта его последняя книга, вышедшая в 1973 году. На память помню слова перевода: «…У меня нет выбора, к врагам моего народа мой напев беспощаден. Он тверд, как арауканский камень. А теперь приготовьтесь, я стреляю».
Это или что-то похожее на это, читает Неруда, и стадион грохочет:
— Си, си, си!
Потом поэт смолк, но наэлектризованный стадион долго и возбужденно шумит. Шумит до того момента, пока в магнитофоне не кончается пленка.
Наступила тишина. Мы снова вернулись в маленький уютный дамский кабинетик. В открытое окно с темной улицы доносятся шаги прохожих. Прошуршали автомобильные шины. А мы сидим молча, все еще находясь под гипнозом звуков давно отшумевшего митинга, и память перелистывает эскизы дорогого образа. Вот он, грузный, медлительный, вылезает, улыбаясь, из самолета, поддерживая под руку Матильду, и размахивает беретом, раскланиваясь с друзьями. Порхающие лохматые снежинки тают на его голой яйцевидной голове… Вот он дремлет в президиуме какого-то писательского собрания, до которых он был великий неохотник. Вот утробным голосом, небрежно, как бы нехотя, произносит свои стихи на вечере, посвященном его поэзии, в какой-то московской библиотеке… Вот, по-домашнему распустив галстук и расстегнув нижние пуговицы жилета, обедает у нас дома и, к радости моей жены, отдает должное каждому блюду, запивая их добрым грузинским вином… Вот уже в качестве полномочного министра своей страны во Франции выбирается из большого, как концертный рояль, лимузина, в светлой визитке, с гвоздикой в петлице… Вот, грузно надвигаясь грудью на трибуну, дает отповедь какому-то провокатору на конгрессе Сторонников мира… Такого Неруду я видел, знал, любил. А вот только что, несколько месяцев спустя после его смерти, я познакомился с Нерудой — трибуном, умеющим владеть огромной толпой. Познакомился тут. В кабинетике болгарской писательницы был как бы дорисован портрет этого давнего друга.
— …А вот эту пленку мне тайно передали уже после путча, когда я покидала Чили, — говорит Лада, ставя новую кассету в магнитофон. — Тут записаны похороны Неруды. Его хоронили на старом кладбище горстка его друзей, старейших коммунистов. К гробу никого, кроме этих стариков, не допустили, даже Матильду. Солдаты хунты стояли до самой могилы, образовывая коридор. Вот послушайте.
Сначала в затемненную комнату врывается грубый какой-то окрик. Потом шуршание шагов по гравию и тихий, не очень стройный хор голосов. Несколько человек поют «Интернационал». Поют едва слышно. В песню то и дело врываются злобные окрики.
— Я не была, конечно, на похоронах, — рассказывает наша милая хозяйка. — Но один из участвовавших в погребении, старый коммунист, положил в карман миниатюрный магнитофон и сделал вот эту запись.
Процессия, видимо, продвигалась медленно. «Интернационал» поют куплет за куплетом. Песня то стихает, то возникает снова. После одного из окриков пение прервалось. Потом снова зазвучала, уже как бы издали. И мы ярко представили себе картину: старое кладбище, кресты, мраморные ангелы, южная зелень и горстка пожилых людей медленно движется меж могил, неся на плечах гроб. А по бокам стоят солдаты, держа автоматы наизготовку. Это они прерывают мелодию своими окриками. Но старые люди все-таки поют, с риском для собственной жизни и свободы, отдавая долг одному из славнейших коммунистов того, очень далекого континента.
Слышатся крики, брань. Передача прерывается где-то на полуслове. О том, что произошло у самой могилы поэта, можно только догадываться. Пленка кончилась или испортился записывавший аппарат.
В комнате тишина, в окно вместе со свежим ветром врываются звуки ночной Софии. У женщин на глазах слезы. И еще долго звучит в ушах тихая мелодия, исполненная старческими, дребезжащими и все- таки вдохновенными голосами…
Да, Пабло Неруды нет теперь среди нас. Усталое сердце великого чилийца морально или физически поразили те самые силы реакции, против которых он боролся всю жизнь. Его жилище на Черном полуострове на берегу океана, резонирующее, как раковина на шум волн, которое он и называл поющей раковиной, населил массой интересных книг и всяческих диковин, — это жилище разгромлено и разграблено. На рукописях, валяющихся на полу, оттиснуты гвозди солдатских сапог. И все-таки врагам чилийской свободы не довелось торжествовать у гроба великого поэта Латинской Америки. Да никакой хунте не убить такого человека, как Неруда. Такие люди не умирают. Наш добрый друг навечно остался жить в своих стихах. И эти его стихи будут всегда и неустанно сражаться за свободу, за независимость, за истинную демократию Чили и за мир на земле.
В гостях у волшебника

Среди немногих детских книг моего детства был знаменитый в свое время «Крокодил» Корнея Чуковского — потрепанная, донельзя зачитанная тетрадка, вышедшая когда-то приложением к какому-то уже несуществующему детскому журналу. Смешные, лукавые стихи, заключенные в ней, были сопровождены полустертыми, но хорошими иллюстрациями. Я так и пронес эти стихи в своей памяти и через две революции, и через голодные годы, и через комсомольскую юность. Даже и сейчас вот живо себе представляю этого питерского Крокодила в клетчатом жилете, в башмаках на пуговицах, с огромной папиросой в зубах и храброго Ваню Васильчикова в котиковой шапке с ушами и ужасной игрушечной саблей. И строфы из этой сказки помню — простые, казалось бы немудрящие, но, на вот, запавшие в голову на всю жизнь.
Вспомнился же мне этот пресловутый «Крокодил» в дни, когда я готовил доклад о детской литературе ко Второму съезду советских писателей. В списке особо читаемых детьми книг на счету у Чуковского были и «Мойдодыр», и «Бармалей», и «Доктор Айболит», и «Муха-Цокотуха», и другие прелестные сказки. А вот «Крокодила» не было. Навел справки: да, «Крокодила» не издают. Почему? Оказывается, по педагогическим соображениям. Педагогика не рекомендует. Что это за буржуазный анархизм: хулиганить, на улицах хватать людей, глотать псов и даже представителя власти, находящегося при исполнении служебных обязанностей. Чему это все может научить современного школьника?