воле вашей.
— Ты дерзкая болтунья.
— Не я, ваше сиятельство: это общий слух. В доме графини N. N. недавно говорили об этом. — Княгиня молчала. — Дедушка Эммы совсем этого не скрывает от своих знакомых.
— Кто сказывал тебе, что в доме графини говорили об этом?
— Лука Лукич, возвратясь от графини домой, говорил это своей супруге, а она спрашивала у меня, встретившись со мною в церкви.
— И неужели старик-немец осмелился сказать что-нибудь подобное?
— Ваше сиятельство! я не знала, что это тайна.
— Поди вон и не смей показываться мне на глаза!
Аграфена Михайловна сделала печальную рожу и безмолвно пошла из комнаты, думая: 'где гнев, тут и милость'. Но ее насмешливая улыбка могла бы показать, что ядовитая стрела пущена была не без намерения, не пролетела мимо и попала по своему назначению.
'Об этом уж говорят и у графини N. N., и я сделалась басней слуг и соседей, и этот дерзкий немец осмелился думать и говорить…' — княгиня так сильно толкнула пьедестал с мраморным Амуром, что бедный бог любви полетел с него и отшиб себе оба крыла. Княгиня так задумалась, что совсем не заметила падения Амура…
'В самом деле — какое несчастное стечение обстоятельств! Кто не подумает?' — проговорила она вполголоса.
О! как много действует одно слово, один намек! Как правы были наши старики, говоря: 'Слово не дубина, а убивает сильнее обуха!'
Только теперь все вдруг осветилось в глазах княгини и устроилось в какой-то особенный порядок идей, из которых мы перескажем только немногие:
'Она — моя невестка — жена моего Поля — дерзкая девчонка! Неужели ты думала? — И этим все должно кончиться для меня! — Какая глупость с моей стороны, какое безрассудство!'
Неужели совесть не сказала в это время княгине: 'А отчаянное положение твоего сына? А то мгновение, когда ты плакала при одре его и говорила врачу: 'Спасите его, спасите, чего бы то ни стоило!''?
Нет! Совесть ничего подобного ей не сказала.
Неясно, неопределенно думала теперь княгиня: 'Дерзость этих немцев — лекарка эта — моя дочь!..' Да, сын княгини был уже здоров, и чего же еще более? Какая была надобность, если это непостижимое таинство природы, совершившееся над сыном княгини, должно было кончиться, может быть, нежным чувством любви, если земному надобно было перейти в небесное! Какая надобность, что на светлой душе Эммы взор княгини до сих пор не открыл еще ни одного пятнышка! Какая надобность, если судьба уже благословила два сердца на всю вечность быть одним сердцем и, разрывая их, надобно было растерзать их, облить кровью и, может быть, окровавленными руками положить во гроб — и юношу, спасенного Эммою, и девушку эту, спасительницу юноши… Зачем же не догадалась глупая судьба пустить его в мир каким-нибудь немцем-учителем, под пару немке, дочери небогатого чиновника? А теперь — он князь, а она мещанка, и судьбе вздумалось шалить так неосторожно сиятельными родословными?..
Но, что бы ни думала княгиня, она спокойно, не изменяя ничего прежнего, встретила Эмму и сына своего, когда они воротились с прогулки.
И как несправедлива была княгиня к бедной Эмме! Прочтем письмо, посланное Эммою к Фанни через несколько дней после того.
XI
'Ты спрашиваешь меня, милый друг, почему ни однажды не упоминала я тебе о молодом князе; ты говоришь мне, что заочно видишь, как я буду краснеть, читая твое письмо. Ошибаешься, Фанни: я читала письмо твое и не краснела. Ты шутишь над отысканным идеалом, несправедливая Фанни! Нарочно хочу написать тебе мою полную исповедь, и если бы не грешно было божиться, я наперед побожилась бы тебе, что говорю сущую правду.
Всегда бранивала ты меня за мои странные мечты, за мои несбыточные понятия о том, что люди называют любовью. Виновата ли я, милый друг, что иначе не могла думать? Не знаю, как и отчего составляются в душе нашей понятия, но не такого мужчину, не такою любовью могла любить я, каких мужчин знавала я на свете и какою любовью любила ты, Фанни, и другие подруги.
Молодой князь С*** также совсем не тот человек, которого ждала мечта моя — нет! Он не тот! Сказать ли тебе, Фанни? Сначала мне самой казалось, что этот бедный страдалец в самом деле приведен к сердцу моему из миль-онов людей, чтобы молитва моя и непонятное действие, которым могу я возвратить ему разум, исцелили его и чтобы после того он навек отдал мне свое сердце, навек взял мое. Никогда подобное чувство не могло бы запасть в душу мою, если бы я встретила князя в обществе, в блестящем светском кругу, с его отличиями по роду и званию; но ты знаешь, как странно мы встретились, — я могла думать, могла мечтать о родной душе моей… Фанни! мысль эта мелькнула в душе моей, когда не князь, но какой-то несчастный молодой человек встретился со мною. И при всем том только мелькнула у меня эта мысль, Фанни, и, уверяю тебя, тотчас исчезла невозвратно. До сих пор я вовсе не знаю, отчего именно надобна была моя воля для исцеления князя. Но я поняла это лечение так, что мне должно было желать ему исцеления, желать всем сердцем и молить о том бога. Фанни! я желала этого всем сердцем, я молилась — ничего более не делала я, но в этом соединялось все мое бытие, все мои мысли. Только это заняло всю мою душу, с этим поехала я в деревню княжескую, об этом только крепко и постоянно думаю доныне. Недавно прибавилось к этому еще наслаждение: видеть, что предвещание доктора исполняется, и молодой князь получает постепенно ум, здоровье и молодость, и всем этим он мне обязан…
Припадков безумия у него вовсе не стало с самого приезда нашего в деревню. На другой день по приезде он явился уже одетый настоящим образом, только бледный, молчаливый, угрюмый. Так прошло несколько дней. Он беспрестанно находился с нами, но всегда молчал и сидел потупив глаза. По приказанию доктора, он должен был каждый день с ним прогуливаться. Странно, что всегда почти надобно было мне пристально поглядеть на него, чтобы он послушался. Однажды мы остались с ним одни. Я ласково взглянула на него, улыбнулась — он также улыбнулся, и угрюмость его пропала. Ах! как это обрадовало меня, обрадовало самою чистою, святою радостью! На другой день доктор велел мне идти гулять с ним, взяв его под руку. Князь задрожал, когда я протянула к нему свою руку, протер себе глаза, но не мог не послушаться. Мы гуляли с ним долго и молча. В другой раз, прогуливаясь, я начала с ним говорить, и он охотно начал говорить со мною. Но еще долго после того не говорил он ни с кем, кроме меня. Мне удивительно было, что со мной разговаривать как будто кто-нибудь ему приказывал. Еще удивительнее казалось, что он походил в это время на ребенка, должен был приискивать слова, с видимым усилием мыслить; иногда он отвечал совсем не то, о чем его спрашивали, казался опомнившимся после того, думал и отвечал складно. Вообрази себе, милый друг, статую, которая постепенно оживляется: таков был этот бедный князь. Он очень не дурен собою теперь, когда изглаживаются в нем все следы его ужасной болезни; дикость глаз его пропала, и он всегда теперь одет прекрасно. По всему видно, что он получил отличное воспитание. Сумасшествие уничтожило в нем все это; только, я думаю, в душе его оставались какие-нибудь следы прежнего: ему стоит напоминать теперь — и иногда легко, иногда с трудом он тотчас вспомнит и начнет делать то, что делывал прежде. Так я узнала, что он превосходно рисовал, и вот однажды велела ему сесть подле себя, взяла карандаш и начала рисовать цветок. Он смотрел внимательно. Кончив мой рисунок, я подала карандаш ему и сказала: 'Нарисуйте и вы'. Он казался изумленным, по обыкновению, протер себе глаза; я пристально смотрела на него; он взял карандаш, долго вертел его в руках. У меня на груди было приколото несколько цветочков, сорванных во время нашей прогулки. Я бросила их на стол и сказала: 'Срисуйте их'. И он начал рисовать их и срисовал прелестно подле моего цветочка; но работа казалась ему трудною: он думал, счищал написанное, опять рисовал Наконец с улыбкой посмотрел он на меня и обвел гирляндой мой цветочек и нарисованные им. Точно так стали мы с ним играть на фортепиано в четыре руки и теперь играем всякий день. День ото дня показывает он более и более и природный ум свой и прежнее