— Милый друг! что с тобой сделалось?
— Прости меня, Фанни! Я печалю тебя моими словами!
— Нет! но я тебя не понимаю: этого прежде не бывало. Я заметила, что с тех пор, как я невеста Теобальда, я вовсе не узнаю тебя!
Поверят ли: беспокойное чувство ревности и вместе самодовольства блеснуло в глазах Фанни; но, прибавим к чести ее сердца, — на одно мгновение.
Ничего этого не замечая, Эмма продолжала печально:
— Не ты виновата в этом, Фанни, — уверяю тебя, не ты. Это глупость, вздор — мечты самые нелепые…
— Ты мне расскажешь их?
— Ради бога, не спрашивай! Я сама их не понимаю и не умею растолковать.
— Тебе скучно?
— Нет! не скучно и вовсе не грустно. Но мое чувство походит на состояние человека, которого посадили в клетку и которого невидимая какая-то сила удерживает между небом и землею. Он сам не понимает, где висит его клетка; вокруг него пустота, и ей нет конца ни края, этой пустоте, Фанни: пустыня совершенная! Иногда по ней пролетает мимо его что-то милое такое, раздаются звуки такие чудные — ах! какие чудные… И вдруг все исчезает; и являются и летят мимо привидения, такие страшные, что он от ужаса закрывает глаза…
В это время где-то в отдалении, по-видимому у соседей, раздались странные звуки: казалось, что они походят на клики отчаяния, на смертный стон, вырывающийся из груди человека, которого душит сильная рука. Звуки эти пронеслись в воздухе и мгновенно исчезли. Эмма задрожала; Фанни также вздрогнула, осмотрелась кругом — все было тихо, радостно, светло; она не посмела спросить у Эммы, прижавшей лицо свое к ее груди, и начала опять разговор:
— Милая Эмма! ты будешь неблагодарна, если не согласишься, что тебя все любят, обожают, что ты составляешь радость и счастие своего семейства, что я тебя люблю… Неужели тебе этого не довольно?
— Все знаю, все чувствую и боюсь, не грех ли мое несчастное чувство, не значит ли оно неблагодарности к моим родным… к тебе, моя Фанни… к самому богу…
— Эмма! ты любишь кого-нибудь и скрываешь от меня?
— О, нет! уверяю тебя! — Эмма подняла голову свою и прямо в глаза смотрела своей подруге.
— Верю теперь; но что же сокрушает тебя?
— Не знаю. Когда дедушка ласкает меня, мне кажется, что это в последний раз, что завтра Эмма останется одна, одна; когда братья весело прыгают вокруг меня, мне думается: они скоро покинут тебя, и каждый из них скоро и навсегда забудет об Эмме.
— Зачем же печалишь себя такою грустною мыслью, Эмма? Милый друг! у тебя будет свой Теобальд! Не поверишь, как радостно теперь я думаю, что он любит меня; что мы с ним будем жить, так долго, долго, и все будем любить, и все будем счастливы!
— Ах, милый друг! я испугалась бы такого чувства и не понимаю, как может оно тебя радовать! Мужчины — я боюсь их: они пугают меня, все, сколько их ни видала! Их любовь — прости меня — любовь к тебе Теобальда — избави боже! Нет, нет! мне не надобно такой любви…
— Ты сумасбродишь!
— Может быть; но в душе моей я чувствую что-то непонятное мне самой. Послушай: говорят, что цветы не живут полною жизнию, что они только растут. Я не верю этому. Всякий раз, когда я смотрю на мои цветы, когда запахом их навевает ко мне ветерок, когда притом птичка так весело напевает мне своим голоском, — тут отзывается душа какая-то, душа в цветах, в звуках — говорю я самой себе. Шиллер знал эту душу цветов и звуков. Он говорил о ней, а у людей я этого не вижу! Когда цветок так нежно высказывает мне жизнь свою, когда птичка так мило выпевает ее мне — как же должны бы высказывать, выражать ее люди, когда им бог дал глаза и слова! Какова бы должна быть любовь людей! Мне кажется иногда, что я создаю себе кого-то, какое-то привидение, из всего, что очаровывает меня в природе; я даю ему образ человеческий, передаю ему свою душу — он мне больше, нежели подруга — он друг мой — нет! еще больше: он так любит меня, что друг так любить не может… и я не знаю, как назвать его…
— И это привидение, верно, походит на мужчину, а не на подругу?
— Ах, да! Но не смейся надо мною: оно не походит ни на одну подругу мою; уверяю тебя, что оно не походит и ни на одного мужчину, каких я знаю. У него глаза светятся небом; у него щеки алеют, как заря; он не говорит мне ничего, а я все понимаю.
— И мой Теобальд точно таков!
— Ах, нет! Он не таков! Твой Теобальд говорит тебе, как говорят другие мужчины — ты не он, а он не ты! Мое привидение такое воздушное, что я дышу им, и если бы надобно мне было говорить с ним, я называла бы его я, а себя ты! Он жил бы моею жизнью — он умер бы, когда не видал бы меня с собою… — Эмма понизила голос. — Он не уехал бы в Саратов, не пожалел бы своего кашля и не писал бы ко мне 'вы'! Я разлюбила бы его за все это, а без любви моей он не мог бы существовать. Его создала любовь моя, и с смертью моей любви — умрет он!
Фанни невольно задумалась при словах подруги.
— Милый друг! ты мечтаешь! — сказала она. — Того, что создаешь ты себе в воображении — нет в мире. Но любовь моего Теобальда прекрасна; она совершенно счастливит меня…
— Что это за любовь, Фанни, если ты могла существовать прежде, не зная любви своего Теобальда! Прости меня, Фанни, — я люблю тебя и не хотела огорчать; но ты сама спрашивала меня — я все сказала тебе. Видишь ли, отчего письмо твоего жениха холодит меня, как кусок льду, отчего мне так тяжело смотреть на людей, особливо на мужчин, с их дерзкими взорами, с их любовью, такою грубою… Нет! мне не надобно такой любви!
— Но тебя отдадут замуж, и, может быть, за того молодого гусара, который говорил с нами, когда мы были на вечере у М***. Он от тебя в восторге — он же такой хорошенький!
— Я никогда не отдам ему руки своей. Дедушка не станет принуждать меня. Этот гусар надоел мне ужасно: он всякий день ездит мимо нас и глядит к нам прямо в окна. Неужели он любит, когда может глядеть на меня, как будто на хорошенькую куклу, и еще прямо, разглаживая свои усы и щеголяя лорнетом? Урод! Нет! ваши люди, ваши мужчины мне не нравятся… Если бы можно было мне отказаться вовсе от света, когда не будет дедушки и бабушки, и если бы я была русская, я — пошла быть может быть, в монахини. Там святая вера наполнила бы всю мою душу, так наполнила, что все привидения были бы из нее вытеснены… Если бы я могла полюбить здесь кого-нибудь на земле, — Фанни! я умерла бы: кто поймет мою любовь, когда я сама ее не понимаю? Фанни! я чувствую, что мне не жить здесь долго; о счастье я и думать не смею: люди не знают счастья, и мне кажется, что все шепчет мне: Эмма! тебя ждут в родной стороне! Ты здесь пришелица! Не люби так, как любят люди! И небесный дождь, когда он падает на землю, делается грязью…
Тут снова послышались пронзительные звуки, каких прежде испугалась Фанни. Теперь можно было яснее расслушать, что это были отчаянные крики человеческие. Эмма снова задрожала.
— Что это такое, Эмма? Уже в другой раз мне это послышалось!
— А я всякий день слышу, и мне кажется, что судьба моя откликается ими, когда я спрашиваю у нее: есть ли на земле счастье для Эммы?
— Растолкуй мне, что это такое?
— Это кричит сумасшедший.
— Какой сумасшедший?
— Разве ты не слыхала, что у соседа нашего, князя С***, года два тому сошел с ума его сын?
— Да, такая жалость! Говорят, он был премилый молодой человек.
— Я его никогда не видала. Князь всегда живал в Петербурге и до приезда в Москву с сумасшедшим сыном долго жил еще в своей деревне: Только прошедшею зимою поселился он у нас по соседству, в своем доме. Сына его взялся лечить какой-то ученый доктор, выписанный из Берлина. Но успеха нет. Молодого князя поселили с самой весны в садовом павильоне; говорят, он беспрестанно приходит в бешенство и всегда прикован на цепи. Он кричит иногда так отчаянно, что у нас, особливо поутру и в вечеру, все бывает слышно.