Петровичем я начал читать по-датски «Хакона Ярла», а затем продолжал чтение самостоятельно. Эленшлегеру я обязан многими радостями и утешениями. «Корреджо»{63} всегда действовал на мои чувства, а Хакон Ярл, христианин-отступник, единственный живой образ верующего язычника, встреченный мной в литературе, неизменно внушал мне почтение.
При попутном ветре мы шли по большому транспортному пути, ведущему из пролива Ла-Манш на юг, к Средиземному морю или к обеим Индиям. Редкий день не встречались суда, и с суши, ближайшие части которой находились от нас примерно в 300 милях к востоку{64}, когда дул северо-западный ветер и было ясное небо, к нам прилетали крылатые гонцы. 9 октября на корабль опустился маленький жаворонок и целых три дня пользовался гостеприимством, которое ему охотно оказывали; три сухопутные птицы летали над нашим «Рюриком» в разные дни. Атлантический океан не казался обширным; мне все представлялось, будто нахожусь на дороге с оживленным движением, края которой не надо было видеть, а только ощущать их. Но еще менее обширными казались мне моря, по которым мы плавали до сих пор, где ночью береговые огни, как фонари в городе, видны почти все время и где постоянно опасаешься столкнуться с другими судами или, наоборот, того, что другие суда налетят на корабль. Величественную, внушающую благоговение картину являло собой небо с происходящими на нем переменами. За нами опускалась Полярная звезда, и Большая Медведица, которую Гомер называл «непричастной к соленой пучине», поочередно погружала свои звезды в море, а перед нами поднимался источник света и жизни.
Начиная с 13 октября почти пять дней на широте 39°27' к северу от экватора был полный штиль. Море лежало как зеркало, паруса вяло свисали с рей, не ощущалось ни малейшего движения. Примечательно, что и в такое время течения незаметно «играли» с судном, менявшим свое положение относительно солнца так, что находящийся на палубе мог видеть, как его тень описывала круг у ног и падала то с одной, то с другой стороны. Привязанная к кораблю лодка также не стояла на месте; она то приближалась к кораблю, то удалялась от него. Если бы мое воображение захотело нарисовать картину более ужасную, чем шторм, кораблекрушение или пожар на корабле в море, то оно представило бы себе судно в открытом море во время штиля, когда уже нет никакой надежды на его окончание.
Штиль, однако, призывает естествоиспытателя, праздно устремляющего при благоприятном ветре свой взор вперед и грезящего берегом, который ему предстоит посетить, к нового рода деятельности. Солнце манит обитателей нижних слоев моря на поверхность, и ученый легко может заполучить в руки какую-нибудь увлекательнейшую загадку природы. При скорости судна по крайней мере два узла (две мили) в час укрепленным на палке сачком из материи для флага можно было ловить прямо с палубы всякую живность.
Здесь нас с Эшшольцем особенно занимали сальпы{65}, мы сделали казавшееся нам важным открытие, относящееся к этим прозрачным мягким организмам высоких морей. Сменяющиеся поколения одного и того же вида сальп имеют две весьма различные формы. Свободно плавающая сальпа производит на свет иначе устроенных особей, связанных друг с другом почти как полипы. Каждая из этих объединенных в колонию особей, достигнув определенного возраста, снова рождает одиночных, отдельно плавающих сальп, в которых снова повторяется облик предыдущей генерации. Получается так, словно гусеница рождает бабочку, а бабочка, в свою очередь, гусеницу[3].
Вместе с верным Эшшольцем мы вели наблюдения, изучали и собирали материал. Между нами царило полное согласие, и никогда не было деления на «твое» и «мое»; каждый лишь тогда радовался открытию, когда другой был его свидетелем или участником. Почему я об этом говорю? С лейтенантом Вормскьёллем все складывалось иначе. Отношение ревнивого соперничества, к сожалению нередко встречающееся среди ученых, он предпочел отношениям, которые установились у нас с Эшшольцем и которые я ему предложил с самого начала. То, что он считал меня натурфилософом (а он их вообще не особенно жаловал), разделяло нас. Он полагал также, что будет в большом выигрыше, если не покинет общества, куда больше внес, нежели откуда почерпнул. Сейчас мне кажется смешным глубокое отчаяние, даже горе, которое охватило меня тогда, о чем можно судить по письмам, отправленным мною из Тенерифе, Бразилии и Чили. Я делал все, чтобы убедить себя и других в том, что неповинен в разладе, натянутых отношениях. Теперь, будучи пожилым человеком, когда страсти уже поутихли, еще раз проглядев эти письма, могу быть себе судьею и сказать: действительно, я не был ни в чем виноват. Меня не утешала мысль, что у лейтенанта Вормскьёлля были разногласия не только со мной, но и с художником Хорисом. На корабле они легко возникают и определяются характера ми и особенностями людей. Вспоминаю, что, когда наш корабль проплывал мимо острова Эстадос, я окидывал взором печальные голые скалы и почти желал, чтобы маленькая лодка доставила меня с корабля на этот зим ний пустынный берег — лишь бы избавиться от мучительной действительности.
Впрочем, лейтенант Вормскьёлль еще в Плимуте за явил, что, возможно, уже в Тенерифе он покинет экспедицию. Когда мы плыли от Тенерифе к Санта-Катарине, он сказал, что наши пути разойдутся в Бразилии. Прибыв туда — суша успокаивает разыгравшуюся на море желчь,— я дружески посоветовал ему собирать свою научную жатву на этой благодатнейшей для исследований ниве и, чтобы облегчить решение задачи, предложил денежную помощь. Но у него были иные намерения. Ему хотелось остаться в Чили, но этому воспрепятствовали испанцы, проявлявшие осторожность и боязнь, что создало непреодолимые трудности. Лейтенант Вормскьёлль расстался с нами лишь на Камчатке.
Писать эти строки мне так тяжело, словно исповедоваться в чем-то, и я больше не вернусь к этой теме, но и умалчивать не считаю вправе. В корабельной жизни есть что-то весьма необычное. Читали ли вы у Жана Поля{66} биографию сросшихся спинами сиамских близнецов? Между тем и другим есть определенное сходство, хотя нельзя сказать, что это то же самое. Внешне жизнь однообразна и пуста, как зеркальная гладь моря и голубизна неба: никаких историй, никаких событий, никаких газет. Одни и те же повторяющиеся дважды в день трапезы. Совершенно невозможно как-то обособиться, отделиться друг от друга, устранить возникший диссонанс. Если случится, что друг вместо привычного «доброго утра» скажет «добрый день», мы долго обдумываем новость и печально переживаем про себя, ибо на корабле попросить друга объяснить свое поведение невозможно. То один, то другой впадает в меланхолию. Отношение к капитану тоже особое, несравнимое с тем, какое бывает на суше. Русская поговорка гласит: «Бог высоко, а царь далеко». Более неограниченной властью, чем царь, пользуется на корабле человек, который присутствует здесь постоянно, к которому вы приросли спиной: от него нельзя скрыться и его нельзя избежать. Отто Коцебу был любезен и достоин любви. Среди многих других присущих ему похвальных качеств было и чувство справедливости. Но силу, необходимую для выполнения функции руководителя, он должен был бы применять разумно. Коцебу был человеком настроения, с не слишком твердым характером. Он страдал от болей в животе, и мы, хоть и не говорили ничего об этом, всегда знали, как обстоит дело с его пищеварением. Страдая от болезни, особенно к концу путешествия, когда она обострилась, он легко убеждал себя в том, что все, кто действует открыто и решительно, вредят ему. Во время нашего плавания по Атлантическому океану он отбросил существовавшее у него против меня предубеждение, и я стал его любимцем. Я отвечал ему почти восторженной любовью. Позже он отвернулся от меня, и его немилость долго тяготела надо мной.
С помощью Логина Андреевича я стал изучать русский язык: сперва — под прекрасным небом тропиков — не столь прилежно, а потом, когда мы взяли курс на север, весьма серьезно и с большим усердием. Я продвинулся настолько, что смог прочитать уже много глав в книге Сарычева{67}, но, поразмыслив, четко понял, что мне не одолеть разговорной речи, которая образует барьер между мной и ближайшим окружением. Замечу, что впоследствии ничто я так быстро и основательно не забыл, как русский язык. Случалось, что за столом (мое место было посередине) я сидел неподвижно, как бы в оболочке, каковой было незнание языка, тупо уставясь в висевшее напротив зеркало, давясь кусками, один, как во чреве матери.
Возвращаюсь, однако, к тому времени, когда начал это отступление. Мы медленно плыли при слабых переменных ветрах навстречу полуденному солнцу. Повторяющиеся штили замедляли продвижение. Вместе с изменением картины звездного неба менялся и климат. Мы не испытывали больше физической боли, как на нашем севере; наоборот, дышать стало просто удовольствием. Глубокой синевой сверкали море и небо; нас окружал яркий свет; мы наслаждались равномерным благодатным теплом. На палубе, овеваемой морским ветром, жара никогда не была тягостной, хотя в закрытой каюте она угнетала. Мы сняли одежду,