ними, пещера открылась как дверь, и вела она к сердцу горы. В отдалении, внутри горы, они видели страну. Реку. Тучную долину. Обширные поля, засеянные кукурузой. Большое селение, длинные ряды домов, общинный дом на вершине пирамидальной горы, людей, танцующих на площади. До них доносился приглушенный бой барабанов.
Затем разразилась гроза. Сильные удары и раскаты грома, казалось, раздавались совсем рядом. Небо стало черным, и молнии били вокруг людей, стоявших у пещеры. Они все тряслись от страха, но только тот человек, который ел оленину, потерял рассудок. Он побежал в отверстие пещеры с боевым кличем, и, как только он исчез там, молнии перестали бить, раскаты грома стали удаляться, и вскоре гроза совсем прекратилась, двинувшись на запад. Люди повернулись в ту сторону, наблюдая, как она уходит. Когда они снова взглянули на скалы, пещера исчезла, перед ними была лишь твердая поверхность белого камня, сверкающего в последних лучах заходящего солнца.
Они двинулись назад, в Канугу, и, когда спускались вниз по темной тропе словно в трауре, перед мысленным взором каждого маячила та страна, что открылась им внутри горы. Вскоре предсказание чужестранца осуществилось. Землю у них отобрали, их самих изгнали, кроме немногих, кто прятался среди скал, живя в страхе и скрываясь от преследования, словно звери.
Когда Инман закончил, Ада не знала, что сказать, поэтому лишь заметила:
— Что ж, это, конечно, индейская легенда. Она тут же пожалела о своих словах, потому что эта история, очевидно, означала что-то важное для Инмана, хотя она совершенно не понимала, что именно.
Он взглянул на нее и заговорил было, но затем замолчал и посмотрел на ручей. Через минуту он сказал:
— Эта старуха выглядела старше, чем сам Господь Бог, она плакала, и, когда рассказывала эту историю, слезы текли из ее глаза с бельмом.
— Но вы же не думаете, что это правда? — спросила Ада.
— Я думаю, что она могла бы жить в лучшем мире, но, вынужденная бежать, закончила свою жизнь, прячась в горах среди пихт.
Они оба не знали, о чем говорить дальше, так что Инман сказал:
— Мне нужно идти.
Он просто прикоснулся губами к тыльной стороне ее ладони, повернулся и зашагал прочь.
Однако, не отойдя и на двадцать футов, он обернулся. Ада только что повернулась, собираясь идти домой. Слишком скоро. Она даже не дождалась, когда он скроется за поворотом дороги.
Спохватившись, Ада остановилась и посмотрела на него. Она подняла руку, чтобы махнуть ему на прощание, но затем поняла, что он еще слишком близко, чтобы этот жест был уместен, так что она неловко подняла руку и подоткнула выбившуюся прядку волос в тяжелом узле на затылке, как будто это было ее первоначальным намерением.
Инман остановился, повернулся лицом к ней и сказал:
— Можете идти домой. Вам не обязательно стоять и ждать, когда я уйду.
— Я знаю, что не обязательно, — отозвалась Ада.
— По-моему, вы этого и не хотите.
— Насколько я понимаю, в этом нет никакого смысла, — сказала она.
— Некоторые мужчины так устроены, что им от этого лучше.
— Но не вы. — Ада старалась, но не слишком успешно, произнести это легким тоном.
— Не я, — сказал Инман задумчиво, словно бы рассматривая эту идею со всех сторон.
Сняв шляпу, он опустил ее вниз. Затем провел рукой по волосам, приложил один палец к брови и отсалютовал.
— Нет, полагаю, что не я, — сказал он. — Мы еще увидимся.
Они разошлись каждый в свою сторону, не оглядываясь назад.
Однако в тот вечер Ада уже не так легко относилась ни к самой войне, ни к уходу Инмана на эту войну. Это был хмурый вечер, ознаменованный коротким дождем перед закатом. Сразу же после ужина Монро ушел в свой кабинет и закрыл за собой дверь, намереваясь поработать несколько часов над воскресной проповедью. Ада сидела в гостиной, где горела лишь одна тонкая свеча. Она начала читать последний номер «Североамериканского обозрения», но тот ее не увлек, и она быстро пролистала старые номера «Южного литературного вестника». Потом села к пианино и рассеянно наиграла пару мелодий. Когда она перестала играть, был слышен лишь отдаленный шум ручья, звук падающих с карниза капель, пение сверчка, которое вскоре стихло, потрескивание досок еще не совсем просохшего дома. Время от времени до нее доносилось бормотание Монро, когда тот пробовал ритм вновь написанной фразы, произнося ее вслух. В Чарльстоне в это время волны с шумом накатывались на берег, листья карликовых пальм шумели под порывами ветра. Колеса экипажей с металлическими ободьями громыхали по мостовой, и лошадиные подковы стучали, словно огромные часы, показывающие неверное время. Слышались голоса прохожих и шарканье их кожаных подошв по освещенным газовыми фонарями булыжникам. Однако в этой горной лощине при отсутствии других звуков Аде казалось, что она слышит, как покачиваются сережки у нее в ушах. Было так тихо, что она ощущала эту тишину как боль в висках. И тьма за окнами была такой плотной, словно смотришь через стекла, выкрашенные черной краской.
Ее мысли беспокойно метались в этой пустоте. Она думала о том, что произошло утром, о своих словах и своем поведении, и то и другое казалось ей достойным сожаления. Сожалела она также и о том, что оставила непроизнесенными слова, которые обычно говорят женщины, замужние и незамужние, мужчинам, уходящим на войну, слова, смысл которых сводится к одному — что они будут ждать их возвращения.
Что еще ее беспокоило, так это вопрос Инмана. Как она отнеслась бы к его смерти? Ада не знала этого, хотя мысль о его смерти угнетала ее в тот вечер сильнее, чем она могла предположить. Ее беспокоило также и то, что она грубо отмахнулась от легенды, рассказанной Инманом, что у нее не хватило ума понять, что эта легенда была не о старухе, а об его собственных страхах и желаниях.
В общем, она подозревала, что вела себя неразумно. Слишком сурово и колюче. Но ни того ни другого она не хотела. Конечно, умение держать себя в руках имело определенную пользу. Такая манера позволяла ей отделаться от людей, с которыми она не хотела общаться. Но она прибегла к такому обращению с Инманом по привычке и в неподходящее время и теперь сожалела об этом. Она опасалась, что, если не совершит что-нибудь, что заставит ее измениться, такое поведение может укорениться в ней и станет для нее нормой, и когда-нибудь она обнаружит, что вся зажата, как кизиловая почка в январе.
Она плохо спала в ту ночь, ворочаясь в своей сырой и холодной постели. Позже она зажгла лампу и попыталась читать «Холодный дом»[30], но не могла сосредоточиться на книге. Она задула лампу и все крутилась под одеялами. Ей хотелось, чтобы у нее был хотя бы глоток опия. Уже далеко за полночь она выбрала облегчение девственницы, старой девы, вдовы. Когда ей было тринадцать, она провела весь тот год в беспокойстве, что только она одна раскрыла это действие или, возможно, лишь она одна способна на него, благодаря какому-то пороку или уникальному строению. Так что для нее было огромным облегчением, когда кузина Люси, которая была старше ее на несколько месяцев, вывела ее из заблуждения по вопросу одинокой любви. С точки зрения Люси — и это особенно шокировало Аду, — то, о чем Ада ей рассказала, всего лишь привычка, как жевание табака, пристрастие к понюшкам или курение трубки, и так обыденна, что может считаться всеобщей. Ада объявила такое мнение крайне низменным и циничным. Но Люси не отступилась от своих слов и по-прежнему легкомысленно относилась к тому, что Ада считала темной тайной, происходящей от отчаяния, такого сильного, что на следующий день после этого ходишь с краской стыда на лице. Ни взгляды Люси, ни прошедшие годы не изменили отношения Ады к этому вопросу.
В эту беспокойную ночь видения, проплывающие в ее мозгу, непрошеные и похожие на сон, были об Инмане. И поскольку ее знание анатомии было на гипотетическом уровне и опиралось лишь на образы виденных когда-то животных, младенцев мужского пола или вызывающих краску смущения итальянских статуй — в своих грезах она наиболее ясно представляла его пальцы, кисти руки и сами руки до локтя. Все остальное было умозрительным и поэтому неясным и без определенной формы. Потом она лежала без сна до рассвета, по-прежнему испытывая острую тоску и безнадежность.
Но на следующее утро она проснулась с ясной головой, в хорошем расположении духа и с твердым