Анне Вивальде впервые за долгое время не было тошно, грустно, печально, депрессивно, отвратно и одиноко. Хмель от выпитого днем бренди прошел. Кокаин выветрился. Вместо привычной в такой ситуации депрессии она испытывала необычное для нее чувство радости, словно она была маленькая девочка, а вокруг заботливая и дружелюбная семья — на самом деле у нее никогда не было мира в семье, отец и мать всегда ругались друг с другом, а она уходила от них петь песни в бар. Она послушно легла на надувной матрас под медведем, ловящим луну, и закрыла глаза. Маленькая женщина, едва заметно припадающая на левую ногу, накрыла ее синяк ладонью. Женщину звали Теплый Олень. Ее крошечная ладонь была горяча, как блинчик. Это был добрый и не опасный жар, и обжечься им было невозможно. Жар, истекавший из ладони, мягко протапливал ее поврежденную плоть и растворял синяк. Через несколько минут женщина сняла руку и сказала: 'Ну все! Ваше лицо в порядке!' Анна Вивальда посмотрела на себя в зеркале в ванной и убедилась, что фингала удивительным образом больше нет. Он исчез в пять минут под воздействием той таинственной энергии, которой владела маленькая женщина. 'Теплый Олень, спасибо!'
Квартира между тем наполнялась все новыми и новыми ночными гостями. Только женщины, ни одного мужчины. Их имена были Большая Лань, Всевозможный Китай, Красная Птица, Ловица Звезд, Синий Шафран. Они были оживлены и веселы, как бывают веселы люди в преддверии нового года или другого большого праздника. Одна из них, по имени Мелкая Вибрация, с завитыми в мелкие кудряшки волосами, ожидая, пока Анне Вивальде излечивают синяк, уселась в позе лотоса на табуретку и пила зеленый чай, держа пиалу в растопыренных пальцах правой руки; она сидела в позе лотоса на шаткой табуретке с таким видом, словно это естественная позиция и нормальное место для ее гибкого тела, прошедшего тренировку в непальском ашраме. Там ей приходилось молчать шесть месяцев подряд, и поэтому тут она говорила без перерыва. Наконец все они отправились в большую комнату и, смеясь и переговариваясь, стали укладываться на надувные матрасы под картиной с луной и медведем. Все они были сновидицы. Они, как объяснила Анне Вивальде хозяйка квартиры, путешествовали во снах под ее умелым руководством. На уточняющий вопрос певицы о своих занятиях хозяйка квартиры Маша отвечала с высоким и несколько неестественным смехом: 'teaching, dreamwork and regression therapy'.
Коллективные, или, как говорила Маша, оркестровые сновидения были сложнейшим видом искусства сна. Это не то что дрыхнуть в одиночку. В оркестровых сновидениях каждый сновидец спит в своей ментальной области и ведет свою сновидческую тему, но сложение этих тем образует полотно необычной красоты. Это целый мир со своими лугами, ручьями, полями и существами. Такая согласованность сна требует большой подготовительной работы и высокого мастерства, которое дается только многолетней тренировкой на кроватях, диванах, раскладушках, креслах и даже скамейках. Маша спросила, не хочет ли Анна Вивальда прилечь на диван и побаловаться каким-нибудь приятным маленьким сончиком, который она ей сейчас сварганит из собственных фантазий и сказок Гофмана, на что певица отвечала, что хочет, даже очень хочет, потому что ощущает счастье и покой в их обществе, но никак не может, потому что она вышла прогуляться на пятнадцать минут и дома — то бишь в отеле 'Арарат Хайат' ее ждет друг, хомяк. Она вдруг подумала о любимом зверьке, как он там сидит один в темном огромном номере, дремлет в клетке и чувствует в самой глубине своего маленького толстого тельца нарастающую тревогу. Может быть, его даже бьет дрожь от того, что он беспокоится за нее. Маша сказала, что не отпустит Анну Вивальду одну в ночной город, полный банд и сумасшедших, и вызвала для нее розовое женское такси.
Глава шестая
1.
С утра до вечера Чебутыкина исследовали врачебные и научные комиссии, отдельные ученые, узкие специалисты по работе мозга, профессора с широким кругозором, звезды психологии и психиатрии, академики-теоретики и академики-практики и даже специалисты по космической медицине. Ему искололи пальцы, делая анализы крови, а круглосуточное снятие кардиограммы и ежечасные замеры давления превратились в рутину. Его просветили насквозь рентгеном и сделали ему томографию мозга. В результате наука с недоумением пришла к выводам, которые были ясны любому и без всяких научных наблюдений: Чебутыкин — живой!
У него все было в норме: гемоглобин, давление, пульс. Смерть не разрушила его тело, а восстановила. Чтобы избежать ошибок, некоторые исследования проводили дважды, трижды и четырежды. Например, Чебутыкин чуть ли не каждый день рассказывал психиатрам свою трудовую биографию — школа в Липицах, служба в армии в городке Волчегонске, водопроводчик в жеке, механик в гараже, шофер в совхозе — и рисовал карандашиком путь в замысловатом лабиринте. Окулисты так часто заставляли его говорить буквы из своей таблицы, что он выучил их наизусть. Тест Люшера вызывал у него зевоту. Психологи-экспериментаторы показывали ему карточки с геометрическими фигурами и зверями, а он должен был сразу же называть ассоциации — таким образом они надеялись проникнуть во внутренний мир умершего человека — но у них ничего не выходило, потому что у Чебутыкина не было ассоциаций. Он представлял из себя редкий тип человека без ассоциаций. Если ему показывали барашка, он говорил: 'Баран!', если показывали корову, он говорил: 'Корова!'. На абстрактные фигуры он откликался: 'Опять хренятина!'.
Исследователям и врачам становилось труднее с каждым днем. Объект исследований, ценный как ничто в мире, откровенно саботировал их усилия. Чебутыкину до того надоели все эти дядьки и тетьки в белых халатах, что он начал им хамить. Лаборантке, пришедшей к нему со своим чемоданчиком, он сказал: 'Хватит, попила уже моей рабочей кровушки!' — и не дал ей палец для анализа. С седым профессором- терапевтом шофер вступил в спор, причем утверждал, что 'сволота врачебная из липицкого медпункта' его загнала в гроб. С тех пор он врачам не верит. Он отказывался вешать на себя датчики, а те, что были уже приклеены к его телу, содрал и в приступе злости кинул в толстое стекло, отгораживающее его от остального мира. Когда же его пытались увещевать, говоря о великой ценности Чебутыкина для науки, глаза его сужались, он злился и думал о чем-то своем.
О чем шофер думал, стало ясно однажды утром, когда он залепил тарелку с манной кашей в стену из белых панелей и заорал, что требует кислой капусты. Прибежавший диетолог пытался объяснить, что ему ни в коем случае нельзя есть кислую капусту, но шофер насупился, опустил голову и стоял на своем. С тех пор он как сорвался с цепи. Если ему предлагали лечь на кушетку и сделать кардиограмму, он требовал бутылку пива. Пива ему не давали, только сок, причем исключительно яблочный. Это была твердая позиция науки, зафиксированная в документе, который назывался 'О принципах кормления умершего Чебутыкина' и был подписан президентом академии медицинских наук и тремя его заместителями. В результате ситуация обострялась день ото дня: Чебутыкин швырял тарелки с кашей в стекло, выливал сок на пол и пытался подговорить уборщиков со швабрами, которых на четверть часа впускали в его отсек для уборки свинюшника, чтобы они принесли ему четвертинку. Он не знал, что эти здоровые мужики в халатах со швабрами и ведрами были офицерами 'Альфы'.
Беседы с Чебутыкиным о его загробной жизни у ученых тоже не получались. С ним работал опытнейший врач-психиатр, который привлекался и для допросов террористов, и для снятия стрессов у военнослужащих, побывавших в горячих точках, и для обеспечения психологического комфорта у высших чиновников страны. Этот великий мастер человеческого общения бился о шофера Чебутыкина как об стену. Дело в том, что у врача не было никаких опорных точек в их разговорах. Он никак не мог проверить рассказы Чебутыкина. Поскольку с умершим Чебутыкином могло происходить что угодно, врач вынужден был верить ему на слово. Чебутыкин нес чепуху, но кто мог поручиться, что эта чепуха не является самой настоящей, самой истинной правдой? Часами и днями шофер рассказывал врачу про какие-то идиотские загробные магазины для рыболовов-любителей, где он брал хорошего червя, про ларьки у трехсотметровой статуи Ленина, где он затоваривался пивом и потом с канистрой живительного напитка шел на пляж. Опытный врач только успевал предположить, что река, на берегу которой совхозный шофер нежил свое тело на потустороннем солнышке — это Стикс, как Чебутыкин уже переходил к другой теме. Он катался на