сяк, чтобы его заметили, а сам такой несчастный, когда его не замечают — горючими слезами заливается.
Не знаю, может, она и придумала такого попугая, но точно, это к Аполошке подходило. Я засмеялся, но в душе-то почему-то даже жалко его стало. Чики-пики!
Про Герку Александрова она только одно сказала:
— Сознательный-самостоятельный.
И тут я не понял, то ли она хвалит его, то ли ругает. Вообще, и верно, может показаться, что мы сплетничаем — только чужие недостатки обсуждаем. Неверно это. Наоборот, мы решили, что ребята в классе хорошие, только их немного расшевелить надо.
— А кто мы такие, чтобы их расшевеливать? — спросил я, потому что мне пришло в голову, что мы еще не знаем их как следует — мы новенькие, а у них уже давно свой коллектив.
Я сказал об этом Татьяне, а она сказала, что поживем — увидим. А потом еще сказала, что вообще-то она зайцев не любит, то есть самих зайцев любит, а вот людей-зайцев — нет. Не любит еще врунов, подхалимов, нытиков, задавал, воображал, пижонов, жуликов, деляг, зубрил, дураков, нахалов и тех, у кого «моя хата с краю» и «своя рубашка ближе к телу». Словом, всех, кого я сам терпеть не могу, только я их не всегда умею распознать и довольно часто ошибаюсь, и это довольно обидно.
Я ей об этом сказал, и тут она меня огорошила.
— А ты, чтобы не ошибаться, — сказала она, — чаще на себя посматривай.
— Эт-то как п-понимать? — спросил я. — Эт-то что же? Значит, и я тоже?..
— Опять стихами заговорил, — засмеялась она.
Футы-нуты! Может, и прав был тот старичок, что я стихи пишу?!
— Ладно, — сказал я, — ты не отговаривайся. Что же, значит, и я…
— Конечно, — сказала она. — Ну-ка, вспомни, разве ты никогда, например, не задавался? И никогда не трусил? И не пижонил?
У меня, наверно, была такая дурацкая рожа, что она вдруг посмотрела на меня и начала хохотать так, что на нас все стали оглядываться.
— Ох, и вид у тебя, — сквозь смех сказала она, — прямо как будто сейчас топиться побежишь. Да ты не расстраивайся.
Я как-то об этом никогда не задумывался, какой я есть — такой и есть. Только вот, пожалуй, последнее время стал задумываться, да и то не очень.
— А ты, кажется, ничего парень, Сеня, — сказала Татьяна. — Мне мой дед говорит, что если человек начинает задумываться, какой он, значит, еще не все потеряно. Может быть, из него тоже гвозди можно будет делать.
— Какие гвозди? — удивился я.
— Стихи есть такие. Мой дед их очень любит. «Гвозди бы делать из этих людей…»
— «Крепче бы не было в мире гвоздей!» — заорал я.
— Ага, — сказала Татьяна. — Знаешь?
По-моему, она тоже удивилась. А я подумал, что вот не иначе опять со мной происшествие. А вдруг ее дед — тот самый старичок, который меня в магазине выручил? Но я ничего не сказал. Надо проверить, а потом, если это так, взять да и закатиться к старичку в гости — ведь он меня приглашал. Вот у Татьяны глаза на лоб полезут!
— Хорошие стихи, — сказала Татьяна. — А насчет разных ошибок, так они у каждого бывают. У меня их тоже вагон и маленькая тележка.
Я растрогался и вспомнил, что у меня в кармане так и лежит яблоко, которое швырнула мне обратно Маша. Я достал яблоко и протянул его Татьяне.
— О-о! Антоновка! — сказала она.
Она сказала это так вкусно, что немножко я повеселел. И в самом деле, наверно, есть во мне и кое- что хорошее. Наверно, есть. Надо только… Но что «надо», я так и не успел додумать. За окном на тротуаре, прямо против нашего столика стояла Маша Басова и смотрела, как мы уплетаем мороженое. Глаза у нее светились зеленым светом, как у семафора. Я даже вздрогнул от неожиданности, и мороженое с ложечки упало мне на штаны. Вообще-то я редко теряюсь, а тут почему-то здорово растерялся, как будто меня поймали на чем-то… Я уставился на Машу, а она вздернула подбородок кверху и, не оглядываясь, ушла.
— Ты чего в окно уставился? — спросила Татьяна.
— Так, — сказал я, — задумался.
— Ах, задумался, — засмеялась она, и я не понял, видела она Басову или нет.
Я вдруг заторопился. Посмотрел на летчиковы часы и сказал, что, пожалуй, пора домой, у меня еще дел невпроворот.
— Пошли, — сказала она.
Мы быстро доели мороженое и вышли. Некоторое время шли по Литейному и молчали. Потом Татьяна посмотрела на меня искоса и тихонько спросила:
— А как тебе Маша Басова? Нравится?
Я даже остановился. Что она, мысли читает, что ли? Я начал было что-то мямлить: «да так», «ничего», «так себе», но тут же разозлился на себя — что я, в самом деле, этой Татьяны боюсь? — и решительно сказал:
— Нравится! А что?
— Правильно, — сказала Татьяна. — Она, по-моему, мировая девчонка.
— Ага! — сказал я.
— Я бы хотела с ней дружить.
— Правильно! — сказал я.
— Ну, разбежались, — сказала Татьяна, когда мы дошли до улицы Некрасова.
— Я провожу, — сказал я.
— Не надо, я на трамвай — до рынка, — она протянула мне руку. — Спокойной ночи, Периодичкин.
— Спокойной ночи, Круглошарикова, — ответил я.
Рука у нее маленькая, но крепкая и теплая.
Я бежал домой и думал, что вот с этой Татьяной совсем запросто можно обо всем поговорить, и пошутить, и посмеяться, а с Машей никак ничего у меня не получается: колючая она какая-то, как ерш. Я засмеялся — она ерш, а я — репейник. Ну, раз репейник, так я от нее и не отцеплюсь! Вот такие пироги, как говорит дядя Саша.
Все это, весь свой день я и вспоминал, лежа в кровати. А когда вспомнил, решил, что в общем-то все не так уж страшно. Надо быть только более организованным и уметь исправлять свои ошибки. Вот с завтрашнего дня я и начну их исправлять.
Да, а зачем это бате понадобился Венька Жук? Не забыть бы завтра спросить.
…На следующее утро я запросто сдернул с Мишки одеяло и пошел умываться. А когда вернулся, Мишка опять был под одеялом, закутанный с головой, как в спальном мешке. Я определил, где у него уши, и дернул через одеяло за ухо. Он чего-то забурчал.
— Встаешь? — спросил я.
— Отлипни, — заныл Мишка.
— Твое дело, — сказал я и пошел на кухню. В дверях обернулся и увидел, как Мишка от удивления высунул нос. «Удивляйся, удивляйся, — подумал я, — то ли еще будет».
Ольга почему-то встала самостоятельно, и мы с ней быстро позавтракали. Батю я будить не стал — на столе лежала записка: «Пришел поздно, буду спать до 12-ти».