Владимирович – не еврей, а какой хорош человек?!.
Причем – хитрейшая старушенция! – такое заключение она могла сделать после дичайшего скандала, который я ей устраивал (и, кстати, нередко) из-за грязи на кухне: все-таки моя приемная! Там никогда не сметаемая с потолка пиратскими флагами свешивалась копоть, и я кричал, что сам тоже вскоре стану пиратом, построю фелюгу, а ее, старуху, поеду продавать в Басру на невольничий рынок… Или из-за кур, которыми постоянно был загажен на кухне пол: кур я обещал передушить всех до одной, как фараон младенцев. И она умилялась:
– Сима, посмотри, Сергей Владимирович знает за фараона! Нет, слухайте, вы все-таки еврей, нет? И совсем-совсем не понимаете по-еврейски?
Жила старуха с дочерью, с этой самой Симой, всегда улыбающейся женщиной лет сорока, очень небольшого роста, как и сама старуха, и с лицом, похожим па печенное яблочко, этакой профессиональной «хохотушкой» и «веселюшкой» (Сима работала пионервожатой), и с обожаемым вечно что-то жующим внуком Сененькой. А вот с зятьями ей не повезло. Один зять был пьяница – «Еврей-пьяница – вы это себе представляете?!» Другой – другого звали Ичике, это и был Сененькин отец – месяцами нигде не работал, жалуясь на здоровье, на антисемитизм всех своих начальников и ожидая, видимо, когда это явление в нашей стране окончательно искоренится. По полгода он нигде не работал, просиживал у своей матери в Бобруйске, а отвратительная эта его мамаша по имени Ципе-Буре, тоже ни одного дня в своей жизни не работавшая, еще и прощряла его в его безделии. Она якобы утверждала, что Ичике вообще не должен работать, а должен лишь «эс», «гринк», «фарц» («Вы совсем не понимаете по-еврейски? Ах, да, я уже спрашивала»), что означает: кушать, пить и… я извиняюсь, делать по-большому»…
Вот так, со слов моей хозяйки, якобы утверждала эта отвратительная особа, толстая, как бочка, и глупая как старик Срулевич, местный сектант, уже лет десять подряд ожидающий конца мира, лежа в гробу на чердаке своего дома, а по прозвищу «Ципе-Буре мид глеклах», что означает: Ципа. Бура с бубенчиками, придурковатая… А работать за него, заключала старуха, должна Сима. Несчастная Сима, пионерский работник с грошовой зарплатой и ненасытным Сененькой…
Но и все это тоже не самое худшее. Худшее то, что со временем Сима стала влюбляться в своих вчерашних пионеров, едва они достигали шестнадцати – или даже пятнадцатилетнего возраста, и за каждого еще и норовила выйти замуж!
Старуха, рассказывая об этом, порицала Симу, но туг же ее и оправдывала.
– Понимаете, как она говорит, так она права, – объясняла она мне. – Мальчику – шестнадцать, но ведь уже пошел семнадцатый, а вернется из армии, ему все двадцать будет. А Симе тоже только недавно исполнилось тридцать девять, все время было тридцать восемь, даже только тридцать восьмой. Лет так через десять они вообще будут одинаковые… И мать мальчика, если хотите знать, не против. Она говорит: «Вернется дите с армии, хотя б попадет в хорошие руки!» А что?
Нет, конечно, когда по утрам на кухне старуха развлекает меня подобными разговорами, кошки скребут у нее на душе Ей стыдно за непутевую свою дочь, за ночные ссоры, которые между ними иногда происходят при обсуждении, по-видимому, всех таких матримониальных вопросов и которые слышны во дворе и поэтому в маленьком городишке всем известны, стыдно и, должно быть, необыкновенно больно. Но дочь она никогда не осуждает. Осуждает и во всем винит только негодяя Ичике с его ленью и его мерзостную с широченным задом и разрушительной антисемейной философией мамашу:
– «Ичике – эс, Ичике – тринк и Ичике – фарц!»
Повторяя это, она всякий раз оживляется, веселеет. И вдруг уже совсем-совсем становится веселой и даже словно бы молодеет на глазах.
– Ой, слухайте, вы, еще не знаете… не знаете, как ночью Ципе-Буре ходит на ведро, так это ж концерт!… – кричит вдруг она и сама очень-очень весело и громко этому смеется. Грешен, но не могу удержаться о г смеха и я.
– Ой, не люблю я вашего Узлянского, не люблю – и все. Ой, вы меня простите, у вашего Узлянского, «як у того жида – ни сраки, ни вида!…»
Но недолюбливала старуха моего независимого приятеля-следователя, я думаю, главным' образом, из- за этой его независимости: чем-то он должен был ей напомнить летуна Ичике, тоже ведь оставившего семейный очаг ради каких-то непонятных ему самому грез.
По вечерам мы иногда встречались с Евгением Абрамовичем на улице и тогда отправлялись с ним в городской парк, шли в кино или даже на танцплощадку, причем туда, чтобы потанцевать, шел один я, а Евгений Абрамович лишь издали наблюдал за танцующими стоя за высокой деревянной изгородью, над которой смешно высилась его голова с узким продолговатым лицом и всегда несколько удивленными глазами, напоминая голову жирафа над изгородью в зверинце.
Иногда, впрочем, прежде, чем пойти в парк, мы заходили в небольшой ресторан, что находился возле самого этого парка. Здесь по вечерам всегда было немноголюдно и необыкновенно уютно, а кухней здесь командовал добрейший старик-татарин с грозной ханской фамилией Довлет-Гиреев, непревзойденный мастер по приготовлению татарского азу. Вегетарианец Евгений Абрамович не прикасался к азу, как и к другим мясным блюдам, любил жареную картошку (единственное, что он мне позволял для него заказать), но уж ее-то он поглощал в огромных количествах, и старик-повар, который всегда сам принимал у нас заказ и сам же его выполнял, зная об этом, приносил целую ее гору. Если же к своему азу и картошке я заказывал маленький графинчик водки, Евгений Абрамович говорил, что это уже я затеял настоящее пиршество, «самое настоящее пиршество» и укорял меня взглядом. – «Ну с чего бы это?!»
– С того, – обычно отвечал я, – что оба мы устали и чертовски голодны. Что имеем право на личное счастье, пусть хоть такое небольшое, как этот ужин в приятной, человеческой обстановке. И потому, наконец, что рядом с нами существует замечательный мирный татарин, который сейчас нам принесет это счастье в виде двух своих блюд и стеклянного графинчика, тогда как мог бы принести горе и смерть.
И в ожидании нашего друга-повара конечно же, не упускал случая подтвердить свою мысль, так сказать, поэтически, потому что всегда, сколько себя помню, любил читать стихи, а Евгений Абрамович, как оказалось, любил их слушать.
– Евгений Абрамович, откуда у нас в районе татары?
– А откуда французы? – вопросом на вопрос отвечал он. – Целые французские деревни? Надо знать историю, дорогой Сергей Владимирович, историю этого удивительно интересного края, возникновение городов на Магдебургском праве. Татары-воины, ремесленники и купцы-армяне, финансисты-евреи – их