троп. По-испански, впрочем, тоже. В ответ на отцовские покушения гость лишь щелкал каблуками и выражал непонимание псевдолатинскими ужимками и жестами.
Визит дяди Юры был внезапно прерван 2 февраля 1973 года. Как сейчас помню семейный скандал, ставший тому причиной. В Массачусетсе был буран, и мы завтракали под вой ветра. Отец указал на хлопья снега, стучавшие в высокие окна столовой, и вежливо высказал визитеру:
— Вам как теплокровному мексиканцу такая погода наверное в диковинку.
Матушка оторопела от папиной неделикатности. В этот день был юбилей разгрома армии фон Паулюса под Сталинградом, и отставной штандартенфюрер — недобитый ветеран эпохальной битвы — находился в плохом настроении. В ответ на вопрос папана, в котором он усмотрел антифашистский умысел, гость выругался на грязном немецком языке и по старинному партийному рефлексу вскинул руку в известном салюте, опрокинув кофейник. Тот упал на кристальную вазу «Lalique», а ваза — на чашки и блюдца сервиза «Wedgwood». По белой скатерти из ирландского льна медленно распространилось коричневое пятно.
Верный своему сдержанному характеру папан лишь приподнял правую бровь. Это, однако, значило, что дяде Юре каюк. И действительно, после завтрака отец отозвал мать в сторону и сказал:
— Больше я не хочу видеть этого иностранца в моем замке!
Мать обозвала папана черствым сухарем и бездушным штатником, но тот настоял на своем.
Так дядя Юра исчез из моей жизни, но я долго не мог забыть его чарличаплинских усиков, которые забавно дрожали, когда он рассказывал о своих подвигах на фронтах Второй мировой.
Впрочем, вернемся к моим баранам, метафорически пасущимся перед усадьбой, к которой я только что подъехал на солнышко-машинке.
При звуке и запахе «Запорожицы» на портик выбежала женщина средних лет, стриженная под мачеху. Костяной нос и конские зубы, обнаженные ею в порыве приветствия, свидетельствовали о твердом, но мягком характере. Только я выпрыгнул из машинки, как она радостно гаркнула:
— Профессор Харингтон! Не могу поверить глазам. Вы — вылитый Вольдемар Конрадович. — Встречающая пошатнулась от избытка чувств.
Я подбежал к кураторше усадьбы — ибо то была та — и галантно протянул ей бутылку «Сельского нектара».
Шатающаяся растерянно сделала глоток-другой, булькнула, гулькнула и пришла в себя. Она протянула мне жилистую руку и представилась, бряцая зубами:
— Октябрина Тимофеевна Трупикова. Директор Свидригайловского краеведческого музея.
Я приветливо кивнул и назвал некоторые из моих имен.
Госпожа Трупикова была в ошалении от моего визита. Она тряслась всем телом, шумно дышала через открытый рот и то и дело пыталась поправить короткие волосы. На каждой ее щеке алело пятно размером с доброе блюдце — симптом смятения страстей.
— Вы уж извините, профессор Харингтон, но сходство между вами и Вольдемаром Конрадовичем просто невероятное. Вы наверное знаете, он был любимым внуком старого адмирала фон Хакена. Если бы вас одеть в его лейб-гусарскую форму…
Я понял, что Трупикова была фанатичкой моего семейства. Это вызвало у меня приток симпатии к нескладной кураторше.
— Октябрина Тимофеевна! Зовите меня просто Роланд, — улыбнулся я.
Та затряслась еще сильней, будто проглотила миксер. Я кивнул Варикозову — он мог быть пока свободен — и остался наедине с трепещущей Трупиковой.
Через минуту-другую хакенофилка уменьшила амплитуды своих колебаний и пришла в относительное спокойствие. Она приняла позу «Слушайте меня внимательно!» и заговорила официальным экскурсоводческим голосом, хотя ее аудитория состояла из одного меня.
— Уважаемые посетители! Добро пожаловать в наш музей.
Прежде чем последовать за ней в дом, я осмотрелся. Портик, на котором я возвышался, когда-то играл заметную роль в жизни имения. Стоя или сидя на этой силовой платформе, фон Хакены решали судьбы его обитателей. Здесь они разговаривали с крестьянами, нюхая платки, пропитанные французскими духами. Здесь вершили суд и расправу по принципу «spare the rod, spoil the narod».[147] Благодаря их суровой сердечности к смердам свидригайловское сельское хозяйство на протяжении двух веков было самым образцовым во всем Клизменском уезде. И хотя теперь по портику расхаживали гуси, а не Хакены, даже эти глупые птицы крякали, казалось, с сознанием того, что находятся на историческом месте.
Мы вошли в вестибюль, уставленный головами зубров и туров. Вот я и chez moi![148] И действительно, я чувствовал себя как дома, будто в истории никогда не было октябрьского переворота, диктатуры пролетариата, возвращения к ленинским нормам и реального социализма.
Я подмигнул гидке.
— Здесь больше рогов, чем среди моих коллег на отделении!
Даже в полутьме приемных покоев было заметно, как ласково она зарделась.
— Это все трофеи Вольдемара Конрадовича.
Мохнатые морды симпатично сверкали стеклянными глазами, как бы приветствуя потомка своего аристократического убийцы.
— Роланд, позвольте спросить, а сами вы не охотник? — проскрипела кураторша.
— О да, но моя добыча глаже и душистей, — улыбнулся я, чем привел Тимофеевну в еще больший трепет.
Видимо, опасаясь, что опять теряет контроль над собой, гидка взяла торс в руки и приняла еще более объяснительный тон.
— Уважаемые посетители, начинаем нашу экскурсию с осмотра рабочего кабинета фон Хакенов.
Я вступил в самое легендарное помещение усадьбы, а то и уезда.
В этой комнате с прелестным плафоном витал дух Петра Великого — спонсора моего родоначальника, адмирала Гиацинта фон Хакена. Под портретом императора с августейшим автографом «Prosit! Petrus»[149] стоял кожаный диван, собственноручно сколоченный Гиацинтом из остатков взятого им на абордаж турецкого крейсера. Как и Петр, который любил вкалывать слесарем в свободное от преобразования России время, адмирал имел пролетарское хобби.
Я чувственно погладил черную, гладкую, скрипучую поверхность сиденья. По традиции все Хакенши рожали на этом диване, начиная с адмиральши Маши фон Хакен, матери-героини восемнадцатого века. Лишь матушке да мне не довелось вылупиться на акушерном антиквариате по причине вынужденной белоэмиграции дедушки-бабушки из России во мгле. «Еще одно преступление коммунистического режима против нашего семейства», — подумал я и сурово нахмурился.
Раздался трубный голос Трупиковой:
— Обратите внимание на кофейный столик работы крепостного мастера Фомы Подметкина, сделанный из единого куска дерева. В середине столика трофейная шведская кружка с видом города Стокгольм и надписью «Nordens Venedig», что значит «Венеция Севера». Она была захвачена нашими войсками после Полтавского сражения вместе с обозом короля Карла XII. Петр Первый подарил ее адмиралу Хакену в память об исторической победе, на которой последний присутствовал как наблюдатель от российского флота. Из этой кружки, прозванной в семействе «чашкой Петра», адмирал по утрам пил кофе, сидя у камина работы крепостного мастера Кузьмы Очумелова в кресле работы крепостного мастера Агафона Затылкина.
Октябрина Тимофеевна продолжала греметь голосом, вызывая симпатическую дрожь оконных стекол. Она рассказывала и показывала, показывала и рассказывала. Постепенно голос ее начал терять трубность. Он становился все тише и тише. Теперь он звучал как бы издалека…
А в моей памяти одно за другим начали всплывать семейные предания о кабинете фон Хакенов.