окинул ее небрежным взглядом и, найдя своего клиента, молча и сосредоточенно стал всматриваться в его лицо. Эта артистическая пауза и весь скорбный вид адвоката как бы говорили: «Я хочу, чтобы все присутствующие здесь вместе со мной почувствовали всю глубину трагедии, переживаемой этим человеком, всю вопиющую несправедливость, которая в отношении его допущена».
Свою речь доктор Дикс начал патетически:
– Господин председатель, господа судьи! Исключительный характер дела Шахта становится совершенно очевидным уже при одном взгляде на скамью подсудимых, а также из истории его ареста и защиты. Здесь сидят рядом Кальтенбруннер и Шахт… Это на редкость гротескная картина – главный тюремщик и его узник на одной скамье подсудимых. Уже одно это с самого начала судебного процесса должно было заставить призадуматься всех его участников: судей, обвинителей и защитников…
Доктор Дикс неторопливо поведал Международному трибуналу, что по приказу Гитлера в 1944 году Шахт был заключен в концентрационный лагерь, что ему предъявлялось тогда обвинение в измене гитлеровскому режиму.
– Летом тысяча девятьсот сорок четвертого года, – сказал Дикс, – на меня была возложена задача защищать Шахта перед народным судом Адольфа Гитлера; летом тысяча девятьсот сорок пятого года меня просили осуществить его защиту в Международном военном трибунале. Такое положение само по себе в корне противоречиво… Невольно вспоминаешь о судьбе Сенеки. Нерон, прототип Гитлера, предал Сенеку суду за революционные интриги, а после смерти Нерона Сенека был обвинен как соучастник в незаконном правлении и злодействах, совершенных Нероном, то есть в заговоре с Нероном…
И тут же на всякий случай адвокат решил напомнить судьям Международного трибунала, что Сенека уже в четвертом столетии нашей эры был объявлен святым.
Я слушал речь Дикса и с интересом наблюдал за скамьей подсудимых. По жестикуляции Геринга, переговаривавшегося то с Гессом и Риббентропом, то с Деницем и Редером, и по тому внешне уловимому пониманию, которое он встречал у своих соседей, нетрудно было определить, что остальные подсудимые отнюдь не восхищены адвокатским красноречием.
Но доктор Дикс меньше всего интересовался мнением германского правительства, сидевшего на скамье подсудимых, правительства, власть которого уже вся в прошлом и будущее которого совершенно безнадежно. Адвокат искал сочувствия у тех, кто сегодня вершит судьбу его подзащитного и потому, обращаясь к судьям, закончил свою речь следующими словами:
– Кто бы ни был признан виновным и несущим уголовную ответственность за войну и те зверства, ту бесчеловечность, которые были совершены в это время, Шахт может после такого точного установления обстоятельств дела бросить в лицо каждому виновному слова, которые Вильгельм Телль бросил в лицо герцогу Иоганну Швабскому – Паррициде – убийце императора: «Я воздеваю к небу мои чистые руки, проклинаю тебя и твое деяние».
Яльмар Шахт был горд своим адвокатом. Но наступили уже завершающие дни Нюрнбергского процесса, и, несмотря на все красноречие доктора Дикса, бывший президент германского имперского банка проявлял трудно скрываемую нервозность. В беседах с самим Диксом, а также с доктором Джильбертом и теми немногими из подсудимых, кого Шахт считал «джентльменами среди бандитов» (Папеном, Нейратом), он все чаще и все настойчивее выражал свое возмущение тем, что его усадили на одну скамью «с этими выродками». Шахт демонстративно не разговаривал с Герингом, этим «убийцей и вором». Он с презрением отворачивается от «палача с юридическим дипломом» Кальтенбруннера. Он не желал иметь никаких дел с «выскочкой и карьеристом» Риббентропом. Похожий в профиль на голодного коршуна, худой и бледный, доктор Шахт в стоячем дедовском накрахмаленном воротничке с подчеркнутой брезгливостью старался не прикасаться к Штрейхеру – этому полусумасшедшему издателю погромного листка «Штюрмер», человеку, имя которого ассоциируется с убийством шести миллионов евреев.
Что он имеет общего со всей этой сворой убийц и грабителей!
Шахт был одним из немногих подсудимых, которые открыто выступали на процессе с разоблачениями гитлеровского режима. Это ему принадлежат слова:
– Гитлер обещал бороться с политической ложью, а сам с помощью Геббельса постоянно ею пользовался; он обещал соблюдать веймарскую конституцию и нарушил ее; он создал гестапо и уничтожил свободу личности; он подавлял насильно свободный обмен мнениями и информацией и держал преступников на государственной службе. Он делал все, чтобы нарушать собственные обещания. Он обманывал мир, Германию и меня лично.
И в Нюрнберге, и позднее, оказавшись уже на свободе, Шахт пытался убедить всех, что перевод его из гитлеровского концлагеря на скамью подсудимых в Международном трибунале – акт величайшего заблуждения и несправедливости. В мемуарах он довольно пространно описывает свое участие в антигитлеровском путче 20 июля 1944 года и утверждает при этом:
«В моих собственных глазах я был виновен с точки зрения закона. Я совершил высшую измену. Я действовал в целях свержения, даже смерти тирана и вместе с другими принял активное участие, чтобы добиться этой цели».
Так почему же Руденко и Джексон не приняли этого во внимание? Почему и американский и советский обвинители в Международном трибунале были столь неумолимы в своем стремлении доказать, что Шахту нет никаких оснований стыдиться своих соседей по скамье подсудимых. Больше того, оба прокурора утверждали, что без Шахта не было бы не только «вора и убийцы» Германа Геринга и палача Кальтенбруннера, но не вознесся бы на вершину государственной власти и сам Гитлер.
Шахт слушал выступления обвинителей и с негодованием отмечал, что они без всякого сочувствия относятся к тому, что сам он оказался жертвой гитлеровского режима. Более того, по некоторым репликам Джексона можно было понять, что Шахту не следует ожидать от Международного трибунала чего-либо иного по сравнению с тем, что ждет Геринга или Кальтенбруннера.
Тем не менее по поводу судьбы Яльмара Шахта как в самом начале процесса, так и в ходе его возникало немало разногласий. Даже в совещательной комнате судьи Международного трибунала, которые были едины в своем мнении по большинству вопросов, серьезно разошлись в оценке этого человека.
Шахт занимал особое положение на скамье подсудимых. Это была, пожалуй, наиболее своеобразная фигура. Мало кто сомневался насчет бесславного конца Геринга или Риббентропа, Кальтенбруннера или Франка. Чудовищная их преступность была столь очевидной, что казалось излишним устраивать судебную процедуру. Каждый шаг их политической карьеры от зарождения нацизма до краха «третьей империи» отмечен омерзительными злодеяниями.
Другое дело Шахт. И суть здесь вовсе не в тех парадоксах, на которые делал акцент доктор Дикс, хотя и они, конечно, придавали этой фигуре определенный колорит. Гораздо важнее была необычность обвинения, предъявленного «финансовому чародею».
В чем обвиняли Геринга, Риббентропа? В том, что они лично и непосредственно в течение многих лет плели сеть заговора с целью ввергнуть Германию и всю Европу в страшную войну. Что вменялось в вину Герингу и Кейтелю, Деницу и Редеру, Франку и Кальтенбруннеру? Прежде всего чудовищные нарушения законов и обычаев войны, в результате чего появились Освенцим и Бухенвальд, Бабий Яр и Треблинка, Орадур и Лидице.
А Шахт в чем повинен? Ведь лично и непосредственно он не участвовал в составлении планов агрессии, в издании приказов об убийствах и грабежах во время войны. Если свести к нескольким словам сущность обвинений против него, то она заключалась в следующем: возглавляя имперский банк и министерство экономики Германии, будучи лично и непосредственно связан с крупнейшими монополиями страны и зная об агрессивной программе нацистской партии, о ее заговоре против мира, Шахт при финансовой поддержке этих монополий создал условия для прихода Гитлера к власти, а затем с их же помощью осуществил ряд мер по быстрейшему перевооружению вермахта как орудия агрессии.
Но разве перевооружение армии является международным преступлением? Так или иначе в перевооружении обычно участвуют крупнейшие капиталистические фирмы. Значит, и руководители этих фирм должны нести ответственность за то, как и в каких целях будет использовано произведенное ими