хитрый маневр с дальним прицелом?
— По-моему, просто авантюризмом попахивает, — рубанул Иосиф Михайлович. — Присмотритесь к своему главкому, товарищ Тухачевский. Вы к нему ближе, вам может оказаться виднее.
— Уже присматриваюсь, — сказал командарм. — Даже если он, как и мы, желает победы над общим неприятелем, то способы достижения этой победы…
В этот момент в кабинет кто-то вошел, и Тухачевский не договорил.
— Вот, познакомьтесь. — Иосиф Михайлович представил вошедшего. — Товарищ Чистов, из политотдела Симбирской группы войск. Также ведет наше партийное хозяйство в комитете. Большевиков здесь пока не так уж густо, приходится некоторым и за двоих работать.
— Кому и за троих, — улыбнулся Чистов, явно намекая на самого председателя.
— Ладно уж… А теперь разрешите представить товарища Тухачевского. Это наш новый командарм-1. У них в Инзе, как вы знаете, нет парткома, хочет встать на учет у нас.
— Что ж, это можно, — деловито отозвался Чистов.
— И далее нужно! — шутливо добавил Иосиф Михайлович, после чего уже серьезным тоном обратился к Тухачевскому: — Коль скоро вы к нам пожаловали, хочу поделиться еще одним соображением. Дело в том, что в Симбирске у нас несколько тысяч офицеров. В Красную Армию пошли немногие, считанные единицы. Большинство выжидает и не выступает против нас. Две недели назад была раскрыта подпольная белогвардейская организация… Офицеров там оказалось сравнительно немного. Купеческих сынков гораздо больше.
— Так я и думал, товарищ Варейкис! Я ведь сам… я ведь знаю настроения офицерства. У русской армии есть не только боевые традиции. Видите ли, российский воин на протяжении веков был в известном смысле витязем на политическом распутье. Взять, к примеру, хотя бы полк, в котором я служил, его историю. Еще в восемьсот двадцатом, когда русские войска уже вернулись из Парижа, но декабристы еще не вышли на Сенатскую площадь, гвардейцы-семеновцы взбунтовались против того, что призваны были охранять, — против отечественных порядков. А на исходе девятьсот пятого, если помните, семеновцы во главе с полковником Мином прибыли из Петербурга в Москву и всадили вороненый штык в живое сердце первой русской революции. Однако наступит октябрь семнадцатого, большевики созовут в Смольном гарнизонное совещание, и представители Семеновскогр полка решительно заявят, что по первому же призыву готовы выступить на стороне социалистической революции.
— Во всяком случае, поручик Тухачевский на распутье не топчется, а?
— Мое распутье решительно позади, товарищ Варейкис. Я на нем не топтался. Но у других… Да, в офицерский среде есть отъявленные враги нашей власти, таких переубеждать бессмысленно. Но, поверьте, не так уж мало офицеров, настроенных к Советской власти лояльно, искренне преданных своему народу, своему отечеству Они хотят идти с народом, а не против него. Надо только…
— Надо помочь им сделать первый шаг, верно? Вот об этом я и думал последнее время, об этом и хотел поговорить с вами.
— А что? — командарм не скрывал охватившего его возбуждения, он доверительно взял председателя губкома за локоть. — Право, отличная идея! Мне ведь в штабе армии и в частях позарез нужны дельные, опытные командиры. Взамен левоэсеровских горлодеров.
— Вот видите. А командующий Симбирской группой Клим Иванов утверждает, что ему офицерские кадры ни к чему. Дескать, штаб его и губвоенкомат военспецами укомплектованы.
— Еще бы! Одними левыми эсерами, как и сам Иванов. Можете рассчитывать на мою поддержку, товарищ Варейкис.
— А вы на мою.
— Спасибо. Тогда остается только сочинить приказ…
— Совместный?
— Именно! Отчего бы не совместный? И хорошо бы прямо сейчас, пока я здесь.
— Что ж, — Иосиф Михайлович улыбнулся, — не станем откладывать в долгий ящик. Давайте сочинять.
Они подошли к столу, склонились над чистым листам бумаги и, переглядываясь, деловито зашептались. Они еще не предполагали, что с этого дня начнется их многолетняя мужская дружба…
Сын кочегара, бывший токарь Варейкис и потомственный дворянин, бывший лейб-гвардии поручик Тухачевский понимали друг друга с полуслова — совпадение взглядов не столь частое, но зато сколь счастливое!
7. «В ПЕРВОБЫТНОМ СОСТОЯНИИ»
Мирон Яковлевич бесцельно бродил по Венцу. Этот прибрежный парк Симбирска порой чем-то напоминал ему парки родного Киева. Высота, деревья над головой, река далеко внизу, а за рекою — плавни левобережья.
Что связывает его теперь с Киевом, кроме неугомонной памяти и непроходящей тоски? Конечно же Неля и ее близкие. Они почти не говорят меж собою о Киеве. Но надо ли говорить, когда каждому известно, что чувствует другой?
Позади путь, о котором и вспоминать-то страшно. Даже ему, ничего не страшащемуся. Порой просто не верится, что все это было, могло быть и теперь — позади. Прежде казалось, что нет ничего ужасней войны, фронта. Теперь убедился, что нет пределов ужасу. Там, на позициях, он рисковал лишь собственной жизнью и ощущал ответственность за жизни солдат, которые и сами умели постоять за себя. Но все, что довелось испытать по дороге в Симбирск…
Из вагона в вагон, из одною состава в другой, бегом, все бегом, через пути, по шпалам, среди обгоняющей обезумевшей толпы, безжалостной в своем безумии… И в здоровой руке — единственный на всех четверых чемодан, в котором взято с собой лишь самое необходимое. Бессменная рука слабеет, ноет, вот-вот выронит чемодан, но нельзя, нельзя его выронить, нельзя хоть на миг поставить и хоть сколько- нибудь передохнуть: сомнут и затопчут. Но что чемодан! Стараясь не отставать и даже поддерживать его, бежит рядом Неля, такая хрупкая и беззащитная… от одной мысли, что может она споткнуться, упасть и оторваться от него, затеряться и он ничего не сможет сделать… от одной такой мысли ослепнуть можно, как слепнут лошади от безысходного ужаса и нестерпимого страдания… А следом за ним и Нелей, задыхаясь и упрямо волоча бессчетные сумочки да котомочки, цепляясь то друг за друга, то за его ремень, поспешают из последних сил старики Юдановы… Господи, как же все это обошлось?
Где-то между Тамбовом и Пензой в битком набитый вагон вломились какие-то, не красные, не белые, — серо-буро-малиновые, пристали к Неле. Мирон Яковлевич не помнил, что с ним сделалось тогда. Смутно припоминались теснота, полутемень и как ткнул стволом нагана в чьи-то оскаленные зубы (он сберег свой наган, но не осталось ни одного патрона). А старики Юдановы кричали страшно, потеряв достоинство, и цеплялись за левую его руку, на которую была вся надежда. И неведомо, чем бы все это копчилось, если бы не объявился некто в офицерском кителе и солдатской папахе, как deus ex machina,[6] да не пальнул в потолок вагона и не заорал:
— На кого руку подняли, растакие и разэтакие?! На увечного русского героя, растуды вашу растак и разэтак?! Всех перестреляю к растакой-то матери!!
Такого лихого, такого изысканно-изобретательного мата Мирон Яковлевич даже на фронте не слыхивал.
И сразу свободнее стало в вагоне: серо-буро-малиновых как сквозняком вымело. И нежданный спаситель тоже исчез, даже поблагодарить не успели. Может, атаман ихний, оттого и послушались? А может… впрочем, что теперь гадать! Только нагана своего после той потасовки Мирон Яковлевич так и не нашел.
Добравшись все же чудом до Симбирска, довольно скоро и легко разыскали Асю с ее мужем, который служил юрисконсультом при каком-то сомнительном учреждении. В двух тесных верхних компатушках двухэтажного деревянного домика на тихой улочке теперь кое-как разместились вшестером.
Ася работала в почтовой конторе, туда же пристроили и Нелю. Работа была бумажная, однообразная,