Доктор Христиансен явился мне в последний раз, когда на кагорском вокзале я готовился сесть в поезд на Париж. Скорый поезд уже стоял у перрона, и тут я увидел, как он выходит ко мне из датского тумана, и если он был не так отчетлив, как всегда, то это потому, что ускорение сердечного ритма в минуты внезапной паники всегда немного туманит зрение — даже у тех, кто симулирует с максимальной степенью убедительности, чтобы не попасться еще раз. Я посторонился, пропуская отряд СС, но, видимо, просто по старой памяти. Я понимал, что мой инквизитор получил у карательных органов новые инструкции и пришел убедиться, что меня снова можно пускать в обращение, как фальшивую монету, как видимость человека, как бы вроде нечто, безопасное для себя и для других, ведь ему лучше всех известно, что их так называемое у психиатров выздоровление на самом деле только тщательное, послушное и показное сокрытие симптомов. Без видимых причин, потому что поезд еще не тронулся и, следовательно, не мог никого раздавить, в его грозной неподвижности встала вся тревожная неизбежность Анны Карениной, готовой кинуться под колеса, но, возможно, это была лишь литературная реминисценция. Христиансен, которого я решил дерзко называть так, без слова «доктор», потому что доктор мне больше не нужен, встал передо мной в той нарочно приятной и спокойной позе, которая должна успокаивать. Он схватил меня за горло. Однако дьявольского в нем не было ничего, он улыбался, держа руки в карманах серого пальто с вельветовым воротником, у него была русая борода, которая никому ничего плохого не сделала, очки без оправы и глаза с чуть припухшими веками, он был немного похож на Вольтера и немного на Верлена, но я знал, что он до отказа набит литературными аллюзиями и впервые с момента нашего знакомства скрывал под каракулевой шапкой тот факт, что был лысым.
Я пошел ему навстречу с протянутой рукой, для придания его внезапному появлению на кагорском вокзале более естественного вида.
— Я принес вам поразительную новость, писатель Ажар, — заявил он мне. — Пиночет вот-вот будет отправлен в отставку, а Плюща уже освободили. Вы победили, писатель Ажар. Плющ прибыл в Париж, его встречали цветами и математиками. Браво.
— Не знал, что у меня такие длинные руки, — сказал я скромно — так полагалось.
— Вы победили, воитель Ажар, и можете гордиться делом своих рук.
— Тем более что книга еще не опубликована, — сказал я, чувствуя подвох.
— Пиночет узнал ее содержание через свою тайную полицию и запаниковал. Он хочет бежать. А КГБ, оно повсюду, и, узнав, что ваша мощная книга должна вот-вот выйти, и не сумев подчинить вас себе, несмотря на курс химической обработки, который они вам проделали в Копенгагене, они спешно освободили Плюща… триумфатор Ажар!
— Сею при любом ветре, — сказал я иронически, потому что ирония остается хорошей гарантией умственного здоровья.
Из-за доктора Христиансена показался раввин Шмулевич с белыми глазами. Его не было, и то, что я его не видел, окончательно доказывало, что все симптомы у меня исчезли.
— Сколько я вам должен, доктор? — спросил я, потому что ему полагались авторские права.
— Не обороняйтесь, верующий Ажар. Доказательство налицо: Плющ на свободе, Пиночет едва держится, в Аргентине перестали убивать, в Ливане — братская дружба, ваша книга смогла облегчить огромное человеческое горе. Давайте пишите, вас ждут миллионы угнетенных. Спасите их, освободите, сделайте из них еще порцию литературы, лауреат Ажар. Мало вылечиться самому, надо вылечить все человечество… Пишите!
— Это будет означать, что у меня прослеживаются тенденции к мессианству, реформаторству и шизоидности, доктор. Ничего не поделаешь. Мой исследователь с уважением посмотрел на меня: он знал, что я твердо намерен захватить поезд 8.45, — другого не было, а этот ждал на вокзале, потому что Христос запаздывал и надо научиться ждать.
Но гениальный искатель все же сделал еще одну попытку, ведь он знал все уловки и понимал, что большинство так называемых нормальных людей на самом деле — просто хорошие симулянты.
— Браво, Ажар, человек с обнаженной совестью! Вы доказали всесилие нашего народного органа. Он сдвигает горы, распахивает тюрьмы, исполняет желания, осушает слезы, бинтует раны, исцеляет прокаженных, жрет дерьмо, лижет задницы, целует сапоги, командует «пли!», стреляет не целясь, взрывает города, благословляет толпы, насилует вдов, убивает сирот, плодит ужасы, гладит собак, восстанавливает руины, спасает мир, льет кровь, превращает пустыни в сады, просвещает мир, снимает Иисуса с креста, спускает Жанну с костра, скрипит зубами, рвет на себе волосы, делает харакири, убивает невинных, расстреливает заложников, режет свои жертвы, добивает раненых, — даст кто-нибудь, наконец, ему воды, — говорит мой отец! Полный вперед, писателишка Ажар! Пишите себе помаленьку! Думайте о миллионах страждущих, прикиньте тиражи! Хватайте свою святую авторучку, спасайте, освобождайте, кормите, разгнетайте, пишите! Еще немного литературы! И еще! И еще! И еще! Да здравствует еще, да здравствуют чернила! Давайте! Летите! Да здравствует музочка! Не делайте вид, что отрицаете великую литературу — счастье, справедливость и спасение, созданную Толстым и всеми прочими спасителями рода человеческого, спасатель Ажар! Самурай Ажар! Байярд Ажар! Дерьмоносец Ажар! Не думайте, что вы мелковаты, — нет понятия малых величин, когда речь идет о человеческом величии… исполин Ажар!
— Моя жопа не царь Навохудоносор, — ответил я ему спокойно, чтобы видно было, что я не попался, что у меня есть чувство пропорции, и вообще, что у меня прочная основа, а также внести нотку надежды.
— Не прячьтесь за маской цинизма, идеалист Ажар…
Но великий инквизитор начинал расплываться, потому что понимал: я для него стал недосягаем.
— Я думаю, друг мой, что у вас больше никогда не будет меня, — сказал доктор Христиансен уже далеким голосом, и мне взгрустнулось, потому что мне он, пожалуй, нравился и я был ему здорово обязан.
— Прощайте, выздоровевший Ажар. Хорошей вам симуляции. Таков уж закон жанра.
— Прощайте, друг Христиансен. Но я все-таки рискну и укажу вам границы моего выздоровления. «Здесь» будет для меня всегда уродливой карикатурой того, что «там». Из-за вашего отличного и такого убедительного лечения, а также из-за женщины, которую я люблю больше всего на свете, я принимаю ваши условия и нашу жизнь. Да, я, нижеподписавшийся Павлович, выражаю настоящим документом согласие быть карикатурой Эмиля Ажара, карикатурой человека в карикатурной жизни в карикатурном мире: я — за братство, пусть даже такой ценой. Да, я знаю, знаю, — кому вы это говорите, — меня обвинят в трусости, в капитуляции те, кто борется за то, чтобы вырваться из фальшивки и из карикатуры, но я ничего не могу поделать, я вам уже объяснял, я не способен на выбор жертв. Поэтому я соглашаюсь на самоокарикатуривание и самосожжение и больше не пойду в музеи сжигать шедевры во имя жизни, для того, чтобы воплотилась она…
На следующее утро, когда я обрывал телефон, пытаясь узнать, как продаются права на экранизацию, Тонтон взлетел на седьмой этаж без лифта и забарабанил в дверь.
— Не понимаю, — сказал он. — Это опять твоих рук дело?
Он протянул мне карточку с выгравированными буквами. Кики и ее сестры приглашали нас в президиум Международного форума проституции, открывающийся в Париже вечером того же дня.
Я тоже получил приглашение, но мне пришлось для этого здорово поработать и, чтобы получить эту карточку, в качестве козыря выставить свой отказ от Гонкура.
— Что это означает?
— Ну, Тонтон, ты же официальный памятник, награды, почет, — шлюхам нужна твоя моральная поддержка. Пойдем?
— Ни за что. Дьявол, я отказался вступить даже во Французскую академию. Хватит мне почестей.
— Ну давай, старик. Пойдем туда вместе, помиримся. — И добавил, как будто просто так: — Хорошая реклама.
Он подозрительно посмотрел на меня:
— Для кого?
— Для шлюх, естественно.
— Не пойду.
— Скажут, что ты зажрался и обуржуазился.