— У меня в груди; мне ведь ничего не стоит придумать что-нибудь в этом роде.

— Вот и связывайся с поэтами, — рассеянно бросает Зюсман.

Он следит за большой черной паучихой, которая соткала сеть в углу над вентилятором и мечется взад и вперед, встревоженная дымом сигары.

— Поэт… — Бертин продолжает думать вслух. — Поэт? Очевидец, писатель. С представлением о поэте мы прежде всего связываем пестро расцвеченную фантазию, дар художественного творчества. Мы, поэты, не скупимся на небылицы и предпочитаем правдоподобный вымысел истине. Ныне, однако, истина более необходима, чем правдоподобие. Смотрите, Зюсман: четыре месяца, изо дня в день, паша рота изнемогает от работы па складе в Штейнберге, и за все это время не произошло ничего серьезного. Но вот меня посылают на позиции, в первый же день я встречаю молодого Кройзинга, и он просит меня помочь ему. Правдоподобно ли это? Разве могло мне притти в голову что-либо, хотя бы отдаленнейшим образом напоминающее то, что случилось? А между тем то, что случилось, сущая правда. Правда и все, что произошло после. На следующий день, не раньше и не позже, юноша попадает под обстрел; еще через день я опять ищу его, хочу отправить письмо, спасти его, а он уже сражен — его батальонное начальство добилось своего. По у меня открылись глаза! И с тех пор я не могу успокоиться. В настоящее время дело, значит, не в поэте. До тех пор, пока не будут изжиты последствия этой войны, добросовестные показания о ней будут важнейшей обязанностью тех, кто останется в живых. А кто не вернется, тоже выполнил все, что в пределах человеческих сил.

— А как же я? — слышится, отдаваясь эхом в своде, голос сверху. — Я ведь уже отдал все: я уже однажды

умер. Осколки наших собственных ручных гранат проносились со свистом мимо моих ушей, я уцелел лишь чудом. Я, значит, мог уже подвести черту, не так ли?

— Дорогой Зюсман, — успокаивает его Бертин, — от вас никто не требует большего.

— Благодарю за милостивое разрешение! — резко

звенит в серой мгле тонкий мальчишеский голос. — Не об этом я спрашиваю; я спрашиваю, имеет ли все это в целом смысл и оправдание? Я спрашиваю о том, стоит ли игра свеч? Приведут ли по крайней мере эти ужасные страдания, эти судорожные усилия хоть к новому целесообразному устройству общества? Будет ли новый дом более удобным, чем старый, прусский? Об этом начинаешь задумываться уже в обер-секунде, а <в унтер-приме 8 воображаешь, что кой-какие этапы на твоем дальнейшем пути тебе уже ясны. К чему все это? — постоянно спрашиваю я себя. — Как это возникло, куда это ведет, кому это выгодно?

Бертин испуган. Разве не ему подобало задавать такие вопросы? Но он весь захвачен настоящим, впитывает его в себя, живет в нем, отдается ему. Чорт знает, думает он, почему я так доверчиво отожествляю действительное и должное? Прежде я этого не делал. Наверно, я пойму это потом.

— Если бы дело свелось только к таким невинным размышлениям! — откровенно говорит школьник Зюсман. — Но с тех пор как я рассказал вам мою историю со взрывом, мне не дают покоя и кое-какие другие мысли. Я вчера допытывал вашего обер-фейерверкера Шульца; он утверждает, что гранаты, стоящие на предохранителе, — и наши и французские, — взрываются сами по себе только в исключительных случаях. А между тем какой спектакль разыгрывался тогда, когда их рвануло: полы, развороченные до глубины канализационных труб, растерзанные пролеты окон, удар, отшвырнувший нас к стенам; а если бы на пустой орудийной площадке были не ручные гранаты, а что-либо похуже, что произошло бы тогда?

Он замолкает, как человек, мысль которого упорно возвращается к одному и тому же неразрешенному вопросу, лишая его возможности активно участвовать в разговоре.

— Не думайте, что я греюсь в лучах моего прекрасного прошлого. А что, если французы — они народ предусмотрительный — заложили минные поля, чтобы в случае необходимости отправить в небеса собственные форты?

Или, может быть, наши славные баварцы, пробираясь мимо баков с маслом для огнеметов, сигнальных припасов и ручных гранат, наткнулись па одну из таких мин? Бррр, — отмахивается он, внезапно сползает с койки и с побледневшим лицом продолжает, стоя перед Бертином: — Я не хотел бы пережить это еще раз. Пойдите-ка прогуляйтесь по заряженной мине, где от неосторожности любого дурака может замкнуться ток и взорвать вас на воздух.

Бертин тоже встает и заглядывает в проницательные глаза девятнадцатилетнего юноши. Всегда рассудительный, как взрослый, тот вдруг начинает дрожать.

— Садитесь сюда, Зюсман, — говорит он успокаивающе. — Предположим, что все это верно. Тогда, значит, вы и во сне подвергаетесь такой же опасности, как и во время бодрствования, вы и ваши товарищи па передовой линии, куда мы скоро поползем с вами. Меняет ли это существенно ваше положение? Не нахожу. Может быть, на какой-нибудь волос. Разве такой человек, как вы, дол-жен придавать этому значение?

— Гм, — произносит Зюсман. Его взгляд, обращенный к полу, как бы ищет под слоями бетона спрятанные ящики со взрывчатыми веществами или пачки с динамитом. — Вам легче говорить, вы здесь только гастролер.

— Нет, — отвечает Бертин, — это не так. Я чувствую, что мое назначение — быть летописцем ваших страданий и подвигов для грядущего поколения. И тогда не случайно то, что я встретился здесь с вами и выслушал вашу историю; с обоими Кроннингами и узнал их историю. Об этой войне будет написано столько лжи, как ни о каком другом побоище между народами. Тот, кто выберется отсюда живым, обязан будет сказать правду. А кое-кто из тех, у кого есть что сказать, выйдет отсюда живым. Почему не вы? Почему не я? Почему не Кройзинг? Есть ли тут мины, или нет, Зюсман, вы свое уже сделали, дважды смерть не гонится ни за кем!

Зюсман упрямо выпячивает губы, потом смеется и хлопает Бертина по плечу.

— А я-то думал, что у нас на фронте нет хороших полковых раввинов! Только вы облачились не в те одежды» Бертин.

Бертин тоже смеется.

— Мои родители охотно сделали бы из меня нечто вроде раввина, если бы чтение и сомнения не испортили меня. Лицо духовного звания должно обладать верой: ведь верит же в свой крест тот патер — там, у лейтенанта. А я не верю.

Зюсман с облегчением вздыхает:

— И вы еще говорите о судьбе и предназначении? И скептик же вы, референдарий Бертин… — У Зюсмана это звучит почти нежно. — Чего только не делают слова! Теперь уж и я почти верю: может быть, и наши муки будут вознаграждены; может быть, те, на позициях, куда мы отправляемся, не сумасшедшие.

Глава пятая «…И ВСЕ-ТАКИ ПОДПИШЕТ!»

Патер Лохнер уже больше не восседает в самоуверенной позе на твердой темно-коричневой деревянной скамье с невысокой спинкой.

— Изложите ваши требования, господин лейтенант, — говорит он тихо. — Поскольку это будет зависеть от меня, я заставлю капитана Нигля принять их.

Лейтенант Кройзинг берет со стола второй листок бумаги, коротенький и аккуратно обрезанный, и читает: — «Нижеподписавшийся признает, что он, имея целью спасти репутацию третьей роты своего батальона и предотвратить военно-судебное разбирательство, намеренно и систематически-, совместно с начальствующими лицами третьей роты добивался смерти унтер-офицера Кройзинга. Дуомон. 1916», Отсутствуют еще день, месяц, подпись.

Патер Лохнер умоляюще простирает сложенные руки:

— Во имя милосердия божия! Этого никто не подпишет, это самоубийство!

Кройзинг пожимает плечами.

— Лишь исправление содеянного, — щурится он. — Если этот листок* подписанный надлежащим образом, передадут в Монмеди военному судье Мертенсу, который знакомится с материалом, относящимся к моему брату, тогда все обойдется мирно. Господину Ниглю можно будет тогда заняться подысканием более спокойных помещений для себя и для своих людей, поскольку это позволят интересы службы. Но до тех пор,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату