чуждо стремление к насилию или к демонстрации мужества, потому что все свои враждебные чувства они выплескивают вовне — на тигра.
Предположим, в порядке теоретического спора, что мы отбросили все эти общие рассуждения об «агрессии» и сосредоточились на проблеме «обороны». А что если Противником на равнинах Африки был вовсе не другой человек? Не люди из другого племени? Что если выбросы адреналина, предшествующие «боевой ярости», имели своей целью защитить нас от крупных кошачьих? Что если наше оружие изначально предназначалось не для охоты на животных, а для спасения собственного живота? Что если мы были не столько хищным видом, сколько видом, который вечно остерегался хищников? Или, быть может, в какой-то переломный момент Зверь уже грозил одолеть человека?
Здесь — и в этом не может быть ошибки — проходит великая разделительная линия.
Если первые люди были жестокими убийцами-каннибалами, если их ненасытность заставляла их завоевывать и истреблять себе подобных, тогда любое Государство, предоставляя свою мощную защиту, спасало людей от них самих; тогда оно неизбежно должно рассматриваться как благо. Такое Государство, сколь бы пугающим оно ни казалось отдельному человеку, следует считать благодатью. И любое действие со стороны отдельного человека, направленное на подрыв, ослабление или угрозу Государству, является шагом в сторону первобытного хаоса.
Если же, с другой стороны, первых людей самих постоянно осаждали, теснили и преследовали, а их общины были немногочисленными и разрозненными; если они постоянно всматривались в горизонт, откуда могла прийти помощь, если они цеплялись за жизнь и друг за друга, чтобы пережить очередную полную ужаса ночь, — то тогда, быть может, все атрибуты, которые мы считаем специфически «человеческими» — язык, песни, распределение пищи, обмен дарами, межплеменные браки, — иначе говоря, все те добровольные блага, которые сообщают устойчивость обществу, подавляют применение силы среди его членов и могут функционировать гладко лишь тогда, когда равновесие является правилом, — быть может, все эти атрибуты возникли как уловки и хитрости, имевшие целью выживание, и были выкованы, несмотря на гигантский перевес, чтобы отражать угрозу истребления? Но делаются ли они от этого менее инстинктивными или бесцельными? Разве некая общая теория защиты не объясняет нам, отчего наступательные войны по сути всегда обречены на поражение? Отчего забияки никогда не выходят победителями?
В кабинете Лоренца было слишком жарко, и мы перешли в садовый летний домик. Над городом высился средневековый замок Грайфенштайн — бастион христианской Европы, оборонявшейся от шаткого мира всадников-азиатов. Видя Лоренца в его родном окружении, я понял, что его взгляды на боевые инстинкты, возможно, частично окрашивались тем, что он рос в самом центре колоссальной геополитической драмы.
Отчего, спросил я у него, многие люди до сих пор находят теорию инстинкта применительно к человеку совершенно непригодной?
— Есть некоторые вещи, — сказал он, — с которыми абсолютно бессмысленно бороться, в том числе — обычная глупость.
— Пожалуйста, прервите меня, если я неправ, — сказал я, — но когда вы выделяете в поведении любого животного «блок», то первый вопрос, которым вы задаетесь, это «Для чего?» Иными словами, как та или иная черта должна была способствовать сохранению вида в его исконной среде обитания?
— Верно, — кивнул Лоренц.
— Малиновка, — сказал я, ссылаясь на один из его экспериментов, — увидев другую малиновку или даже просто клочок красного пушистого пуха, сразу идет в наступление, потому что красный цвет означает для нее «соперника в борьбе за территорию».
— Это так.
— Значит, механизмом, который запускает в малиновке боевой инстинкт, будет зримое присутствие представителя его собственного вида?
— Разумеется.
— Почему же в таком случае, когда дело доходит до битвы между людьми, один или второй участник сражения должен быть как бы не вполне человеком? Вам не кажется, что «воинствующий энтузиазм», как вы его называете, мог развиваться как защитная реакция против диких зверей?
— Возможно, — ответил он задумчиво. — Вполне возможно. Прежде чем пойти на льва, масаи в Кении совершенно искусственно вызывают у себя боевое воодушевление, вроде того, как нацисты подстегивали себя задорными маршами… Да. Может быть, изначально человек готовился воевать против диких зверей. Шимпанзе при виде леопарда бесподобно проделывают демонстрацию своей коллективной агрессии.
— Но разве, — настаивал я, — мы не смешиваем здесь два понятия — «агрессии» и «защиты»? Разве мы не имеем дела с двумя совершенно самостоятельными механизмами? С одной стороны, есть «агрессивные» ритуалы, которыми, в случае человека, служат обмен дарами, заключение мирных договоров и родственные соглашения. С другой стороны, есть «защита», направленная, несомненно, против Зверя?
Всякая военная пропаганда, продолжал я, исходит из того, что вы должны низвести врага до ранга какого-то зверья, отвратительных и вероломных существ, иначе говоря, разжаловать его в нелюди. Либо ваши бойцы должны превратиться в суррогатных зверей — тогда люди должны сделаться их законной добычей.
Лоренц подергал себя за бороду, оглядел меня испытующим взглядом и сказал — в шутку или всерьез, я так и не понял:
— Вы только что высказали совершенно свежую идею.
32
Однажды утром, когда я завтракал с Рольфом и Уэнди, мы увидели высокую фигуру человека без рубашки, который направлялся к нам танцующей походкой.
— Какая честь для нас, — сказал Рольф. — Кларенс Большая Ступня. Председатель Калленского совета.
Человек оказался очень темнокожим и каким-то грушеобразным, и ступни у него были действительно чудовищного размера. Я уступил ему свой стул. Состроив гримасу, он сел.
— Ну, как дела? — спросил Рольф.
Отлично, — ответил Кларенс.
— Это хорошо.
— В Канберре подтвердили бюджет, — сообщил Кларенс невыразительным, равнодушным тоном.
— Да?
— Ага. Теперь у нас есть самолет.
Вот уже два года Калленский совет «выбивал» себе самолет.
— Ага, — повторил Кларенс. — Теперь у нас есть самолет. Я подумал — надо тебе сказать. — Спасибо, Кларенс.
— Я подумал — поеду-ка в Канберру в четверг. Я подумал — вернусь сюда на самолете.
— Давай, — сказал Рольф.
Кларенс поднялся и уже собрался уходить, как вдруг Рольф окликнул его:
— Кларенс!
— А?
— Кларенс, а что ты сделал с грейдером?
— С каким еще грейдером?
— С грейдером из Попанджи.
— Не знаю я ни про какой грейдер из Попанджи.