— За волосы?
— Господи! Еще как! Разве могло нам прийти в голову надеть, например, джинсы, которые мама нам привозила, чтобы мы не чувствовали себя обездоленными по сравнению с другими девочками?! Никогда!
Галина Вишневская: Он ревновал их, как мужчина, он видеть совершенно не мог, как мальчишки вокруг них вились. Боже мой, я им, помню, джинсы привезла из Вены, девчонки были счастливы, и вот я возвращаюсь на дачу часов в пять вечера, а на участке дым валит из-за дома, захожу, а на веранде — костер! Прямо на полу! Около костра две девки зареванные и Ростропович с палкой шурует, жжет проклятые джинсы! Облил бензином — и!.. На деревянной веранде! Слава богу, ветра не было, дом бы точно сгорел. Девки стоят, как возле могилы, джинсы догорают. Ревность, это ре-е- вность!
— И боярышник ведь какой-то страшный сажал?
— Да он боярышник этот искал по всей Москве, академики к нам приезжали, из Академии сельского хозяйства, посмотрели, какая у нас земля, и подобрали сорт боярышника — вот такие шипы! Вот такие! Страшнее колючей проволоки. Чтоб мальчишки штаны свои оставляли, когда будут через забор лазить.
Дочь Оля: До 18 лет я ни разу не намазала себе лица, потому что едва пробовала, тут же отец вот так вот, рукой сверху вниз, делал тебе хорошую смазь. Я какое-то время занималась у отца. Где ж еще найти лучшего преподавателя? А он, не отдавая себе отчета, что я и девочка, и не такая талантливая, как он, требовал от меня того же, что от себя. А он гениален во всем. Он, например, может совершенно спокойно написать телеграмму в стихах. И тост в стихах может сказать. Причем первые буквы каждой строчки сложатся в какую-нибудь заумнейшую фразу. Так вот, если я не справлялась, мне так доставалось!
— По пальцам бил?
— По каким пальцам?! По заднице!
— Смычком?
— Да чем попало! Занимался он со мной летом, на даче. И вот он уезжает, и пока идет к машине, я играю, как надо, медленно и печально, но лишь садится, я — кое-как, фальшиво, быстренько: дыр-дыр-дыр! — лишь бы поскорей. И вот то ли он что-то забыл, то ли специально вернулся, смотрю: дверь распахивается, он на пороге, как заорет: «Ты что?!!» Как на меня кинется! Я на улицу! И вот мы несемся по лужайке кругами. Я — как заяц, сзади он со смычком и виолончелью в руках: «Немедленно остановись! Я тебя убью!» А в Жуковке рядом с нами жили и Шостакович, и Сахаров, и масса замечательных людей. И они выскочили из домов и увидели, что это Ростропович гоняется за дочерью с криками: «Убью!» Какой пассаж!
— Да я сам видел, как однажды он помчался с газетой в руке за своей таксой. Милая зверюшка что-то тявкнула невпопад, а он за ней, как Карабас: «Замолчи, сука!» А ведь любимица, прямо облизывают друг друга.
— Он что на ум пришло, то и говорит.
— А мама?
— Мама тоже может гавкнуть, но она всегда берегла голос, поэтому чуть что — закрывает дверь в свою комнату и: «У меня завтра „Аида“. Я ни с кем не разговариваю!»
— Хорошенькое воспитание! И вот таких злодеев вы любите!
— А как их не любить?
Галина Вишневская: Мы жили у его матери в коммуналке, у них там было две комнаты. И вот в маленькой комнатке Слава и я с ребенком, а они — Софья Николаевна и Вероника, его сестра, — в той, что побольше. Мне в театре петь надо, а Ольга орет по ночам и мне спать не дает совершенно. До четырех утра я с ней хожу по комнате.
— А что же хозяин?
— Хозяин рядом спит, на голове у него подушка. Как мужики умудряются спать, когда ребенок орет, я не знаю. И однажды я ему говорю: «Все, кончено, я выставляю Ольгу в соседнюю комнату. Что хочешь делай, но я должна выспаться перед спектаклем». — «Да, да, конечно». Я легла, но разве заснешь? Слышу, как Ольга начинает кряхтеть, потом начинает реветь. Слышу, как Славка ходит, как босыми ногами по паркету шлепает, как качает ее: «а-а-а». Ходит, ходит, ходит, и вдруг тишина — ни шагов не слышно, ни рева, ничего. Господи, думаю, что же такое произошло? Встаю, потихоньку открываю дверь. Боже мой, сидит Славка голый в кресле и спит, а Ольга у него на руках, присосалась к его сиське. И теперь он говорит: «Не одна ты кормила грудью, я ее тоже кормил».
Вероника Леопольдовна: «Самое удивительное, что он привязывает к себе людей навсегда. Вот этот парень Юра из Белого дома, который в августе 1991 года приставлен был Славу охранять, и на снимке — он спит, а Слава с автоматом его охраняет, так он и сейчас, едва Слава приезжает, тут же откуда-то появляется и ходит за ним неотлучно. Прямо член семьи».
— А что это за крошечная восточная женщина, которая помогает ему здесь по хозяйству? Мы пили с ним кофе в кухне, вдруг входит женщина, принимается мыть посуду, прибираться, просит его что-то не делать. Он тут же взвинчивается, начинает выходить из себя, и эта женщина, слов у нее больше нет, вдруг — бух перед ним на колени! Пауза. Он перед ней — бух! И продолжили диспут на коленях. Пока не договорились.
— А это старинная его помощница, она была когда-то у него концертмейстером, и старинная же поклонница его Ося. То есть ее зовут Аза Магомедовна, она дагестанка, но Славка ее издавна называет Осей. Мы еще учились вместе, но она постарше нас со Славой. Очень талантливая пианистка. Еще в консерватории она ездила со Славой, аккомпанировала ему на концертах, вела его открытые уроки. Это даже не дружба, она — родной нам человек.
Когда он уехал, все его знаменитое окружение — профессионалы, умницы, таланты — стало опально. Те, кто осмеливался по-прежнему называть его своим другом, быстро теряли все достигнутое годами труда: положение, вес, значение, имена. Его очень долго не было дома. Его здешняя слава, его громкое имя растаяли как дым. Вместе с учениками, поклонниками, со знаменитыми уроками в консерватории, слушать которые сбегалось пол музыкальной Москвы. Об этих уроках остались легенды, потому что студента, который взялся вести было записи этой блистательной серии, арестовали, записи у него отобрали. Где-то они наверняка до сих пор лежат в архивах КГБ. Будущие музыковеды, историки русской музыки! — даю вам наводку: там, в архивах, темы возможных ваших диссертаций.
Маленькая состарившаяся Аза Магомедовна, кое-как доживавшая на свою пенсию в крошечной комнатушке, большую часть которой некогда занимало прокатное пианино (так бы и играть ей всю оставшуюся жизнь на чужих инструментах), однажды получила письмо, в котором сообщалось, что ушедший в небытие незабвенный Слава Ростропович жив и что он заработал денег, на которые купил и прислал ей в подарок кабинетный «Стейнвей», не больше и не меньше, чтобы отныне, назло врагам, был у нее собственный инструмент. И такой, какой им самим и не снился, чтоб они сдохли! И она помчалась в Шереметьево, куда уже прикатил этот невероятный подарок, и увидела его своими глазами, и обалдела, потому что в том месте, где обычно красуется название фирмы, стояло имя «Оська». Так теперь назывался этот единственный в своем роде экземпляр.
«Слава!» — будто бы сказала потрясенная Аза Магомедовна и уже протянула было ручки к своему сокровищу, но таможенник с лицом, напоминающим малый барабан, сказал ей: «Не-ет, дорогая гражданочка. Вы представляете, сколько стоит этот ящичек?» Она представляла. Ведь это был второй ящичек, который прислал Ростропович из сияющего далека в родную страну. Первый он подарил своему ненаглядному Шостаковичу на шестидесятилетие, поскольку умирающий уже композитор так всю жизнь и проиграл на взятом в прокате рояле. Шостакович, говорят, увидев сверкающее чудо, заслонил «Стейнвей» ладошкой и сказал в жутком волнении: «Ладно, дачу я продам, чтобы расплатиться, но хватит ли этого?» Еле его успокоили. Так что бедная Ося прекрасно была осведомлена, почем рояль ее имени, стоящий за таможенным барьером. «Все оплачено, — успокоил ее могучий таможенник, — с вас только пошлина». И дал ей в руки бумажку, на которой значилась сумма в три полных стоимости рояля. Лучше бы он ей плюнул в лицо. Как она плакала, звоня Веронике, объясняя, что так и оставила «им свой рояль».