орехов. И пил много воды. Очень много. Считал, что вода — лучшая еда. Его помощник Торрес Гарсиа думал, что у него вообще нет желудка. Но это было не так. Другой его помощник Беренгер иногда вкладывал ему в руку ломоть хлеба, Гауди принимался его отщипывать и вот так, по крошке, постепенно съедал, обычно на ходу. Еще он лечился свежим воздухом и говорил, что делает физические упражнения. Запивая их водой. И категорически отказывался от очков, утверждая, что упражнениями вскоре себе зрение исправит сам.
Чтобы живее ходить, завел себе палку с резиновым наконечником. Про ботинки из корней кабачка, разношенные или разбитые молотком, мы уже знаем. Хотя к старости и в них ходить он не мог, перешел на башмаки собственного изобретения, с подошвой из травы эспарто и кожаным верхом.
Один из очевидцев описывал его пребывание на свете как постоянную и «стойкую анемию, вызванную чрезмерным умственным напряжением».
Да, чуть попозже он еще подхватил бруцеллез, или мальтийскую лихорадку, диагностировать которую трудно и сегодня. Медики считают, что «бруцеллез отличают резкие смены настроения, приводящие к суицидальной депрессии. Перемежаясь со вспышками гнева и периодами рассеянности, это подавленное настроение сопровождается физическим истощением, мучительными головными болями, опуханием лимфатических узлов, потливостью по ночам и болезненным артритом» Вот так. Лекарств против этой болезни не было.
Доктор Сантало, который пробовал лечить этого невообразимого пациента, считал, что причиной бруцеллезных обострений было усиливающееся нерв ное расстройство его племянницы Росы, болевшей туберкулезом и тахикардией. Гауди долгие годы пытался излечить любимую племянницу еще и от алкоголизма, но не удалось. Она умерла. Умер и отец, не прожив и года в парковом домике, в котором любящий сын и соорудил для него ту самую пологую лестницу.
В общем, все умерли. Он пережил всех.
Однажды в давнем, еще студенческом, дневнике он записал: «Дом — это маленькое семейное государство. Собственный дом человека — это его родная страна, наемное жилье — страна эмиграции, и поэтому каждый человек мечтает иметь свой дом. Невозможно представить себе собственный дом без семьи — таким может быть только арендованный дом».
Это он и говорил заказчикам, убеждая их построить особнячок. И строил им роскошные дома, сам будучи бездомным.
Как видим, в его жизни было достаточно того, на чем он не хотел бы заострять ничье внимание. Естественно, не хотел заострять и на том, что у него так ничего и не вышло с женщинами. Он два раза влюблялся, но одна девушка, услышав его признание, очень удивилась и только руками развела: увы, она уже помолвлена. Такая была Жозефа по прозвищу Пепета, или по-нашему — Пепита. Бедный Антонио как стоял с открытым ртом после объяснения, так с ним и остался. Вторая о его желании на ней жениться вообще не узнала, он все собирался с духом, нравы тогда были пуританские, все делалось медленно, ну, вот она ждала-ждала, а потом сама однажды собралась и уехала обратно в Америку. Двух неудач ему оказалось довольно. Впрочем, к этим своим неудачам он отнесся с известной долей фатализма.
Он ведь был еще и больной молодой человек, не забывайте. То есть он навсегда отказался от женского общества (не считая племянницы-алкоголички), стал женоненавистником, возмущался, когда видел целующиеся парочки, а своих помощников бранил, если они посещали кафе с сомнительной репутацией или если видел, что они прогуливаются с женщинами.
А вообще-то не стать бы ему никем и никогда, если бы однажды в его жизни не появился Гуэль. Самый богатый человек в Каталонии, фантастически богатый дон Эусебио Гуэль, бывший крестьянин, ставший графом за счет железной хватки и немалого таланта обращаться с капиталами. Ему просто нравился слегка помешанный молодой архитектор, вокруг которого всегда витал привкус скандала и эпатажа. Цену скандалу и эпатажу, цену сенсации Гуэль знал прекрасно, и знал, какие на этом можно сделать деньги.
За свои миллионы он и получал вещи, которых не было больше ни у кого. Он выходил из себя, когда бухгалтер, криво усмехаясь, подсовывал ему счета на огромные суммы, потраченные его верным Гауди: «И это все? Так мало?!» Своему любимцу он даже привез огромный сервиз из Венеции, чтобы тот мог расколотить его и слепить на стенах какую-нибудь мозаику.
Когда в 1883 году Гуэль купил на окраине Барселоны поместье, Гауди стал его семейным архитектором. И 35 лет, до самой смерти Гуэля, Гауди заботился обо всех архитектурных нуждах семьи — от самых мелких, вроде приспособлений для сушки белья на крыше городского дома, конюшен и декоративного фонтана, до им же созданных, ныне прославленных, усадьбы, городского особняка, домашней церкви и целого парка. В общем, ничего бы мы сейчас о нашем гении не читали и даже не писали, если б не Случай и Судьба.
Но как же так вышло, что чем мучительнее жилось телу бедного гения, чем сильнее были его страдания, тем прекрасней становилась его архитектура? Ответа на этот вопрос нет. Он не оставил после себя ни учения, ни книг. Лишь то, что время от времени говорил своим помощникам и ученикам.
Не было для студентов из школы архитектуры большего наслаждения, чем заглянуть после занятий на стройку и подразнить сумасшедшего дона Антонио, который образцом совершенства считал куриное яйцо.
Он даже головы не поворачивал, когда ему предлагали порассуждать о Ван Эйке, Ван Дейке или Рембрандте: «О ком? Об этих третьеразрядных декораторах?» На Микеланджело он откликался, бурчал, что тот не понял даже, как следует строить объем в Сикстинской капелле! Микеланджело! У которого вкуса не больше, чем у мясника, выдавливающего сосиски.
Студенты ахали, перечисляя ему великие произведения, потрясающие воображение. И он, как с той стороны прицела, наводил на них безумные синие глаза и говорил, переходя на яростный шепот: «Произведение искусства должно быть не потрясающе. Оно должно быть обольстительно!»
Он нравился студентам, потому что говорил неправильные вещи. Он говорил, что это архитекторы придумали прямую линию и симметрию, хотя в природе нет ни того, ни другого. Не надо ничего придумывать, надо открывать. Бог уже создал все. Берцовая кость совершенно неправильна, но держит все тело. И он всю жизнь строил, пользуясь формой той или иной кости. Да? А как же башни и арки? А очень просто. Берешь горсть сырого песка, выдавливаешь по капле вниз, и из капель начинают расти башни. И ни одна не повторяет другую. Каждая зависит от случайного дрожания пальцев, дуновения ветерка, движения миллионов песчинок. И замок выходит не таким, каким его видишь ты, а таким, каким его видит Бог. Именно Бог управляет рукой ребенка, строящего из сырого песка.
А может быть, он был вовсе даже и не архитектор? Может, он, сам себя таким не зная, рожден был скульптором? И всю жизнь строил не дома, а скульптуры?
Во всяком случае, все эти его абсолютно неправильные и ненаучные вещи звучали очень даже убедительно и разумно. Увы, прогресс никогда не руководствовался разумными доводами. Он предпочитал прямые линии. Функциональность. Это еще Бернард Шоу заметил: «Разумный человек приспосабливается к миру, неразумный пытается перекроить мир под себя. Поэтому весь прогресс определяется неразумными людьми». Увы!
А Гауди и храм-то строил не как молельный дом, а как громадный орган. Так, чтобы ветер, проходя через отверстия башен, звучал как хор. Чтобы камни храма пели.
И даже отвлекаясь на сторону, ушедший в себя Гауди создавал вещи, в которые вкладывал что-то далекое от прямого прочтения, что-то так и оставшееся неразгаданым. Самое загадочное сооружение — скамья в парке Гуэль. Подрядчик вспоминал, что «Гауди приказал рабочим снять с себя всю одежду и садиться как можно удобней на предварительно нанесенный слой раствора, чтобы получить совершенную форму сидений». То есть вот секрет ее удобства. Зато разгадать сооруженную им длиннющую змеевидную головоломку не удается. Фрагменты каких-то откровений, магических формул, знаки, рожденные запутанным сознанием, — это что? Послание?
Кому и что должны сказать осколки разбитой головы фарфоровой куклы, ряды чисел на фрагментах изразцов? На пятом изгибе две отрезанные руки протягивают лотарингский крест, который в Средние века разрешалось носить лишь одному из пяти патриархов, это был атрибут Григория Великого. Звезды и бабочки, будто прибитые гвоздями пять кроваво-красных ирисов. На одном из темно-синих пролетов —