разбитая белая тарелка, осколки которой разлетаются по керамическому небу, слева направо, как падающая звезда. Слово MARIA, перевернутое вверх ногами. Чтобы удобнее было читать с небес?
Иногда что-то прочитать удается, и это похоже на чудо. Два студента сидели как-то на скамье и вдруг после удара колокола, призывающего к молитве, увидели слабо проступившие на фоне цветной ленты слова молитвы: «Angelus Domini nuntiavit Mariae».
Умер и Гуэль. Наконец-то Гауди оказался не нужен никому. У него остался только храм Саграда Фамилиа, на который никто уже не давал денег. Храм Святого Семейства он теперь называл — моя семья.
Он уже знал, для чего родился и выжил — для Храма. Искупительного Храма, который достроить ему не дано. Но! «Будь проклят тот день, когда остановится его возведение», — сказал каталонский поэт Жоан Марагаль. Гауди и это уже понял: Храм должен строиться вечно.
«Неоконченная картина остается живой, опасной, — сказал как-то Пабло Пикассо. — Завершенная работа мертва, убита». До смерти Гауди оставалось еще 8 лет.
Он говорил, что жизнь — это цвет. Больной человек — бесцветен. И вот сам уже выглядел так, как на холсте «Искушение святого Антония». Прозрачным и похожим на тень.
В какой-то из дней написал завещание. По нему дом в парке Гуэль, где умер отец, должен быть продан, деньги переданы собору Святого Семейства. Его семье. Больше у Гауди не было ничего.
7 июня 1926 года в пять часов пополудни он был сбит трамваем № 30. Водитель описал сбитого как пьяного бродягу. Трамвай поехал дальше. Прохожие нашли в карманах бродяги горсть изюма и орехов. Его отвезли в ту самую больницу, куда он приходил за скелетами и младенцами. Его здесь не узнали. Записали под именем Антонио Санди. Через три дня он умер.
Нет, не потому, что его раздавил трамвай. Он его даже не заметил. Жить ему стало незачем. Он расстался со своим изношенным телом легко, словно с одним из ветхих костюмов. «Умер он, изможденный профессией». Да. «И картину его не повесят. Но картина висит без гвоздя». Висит без гвоздя.
И каталонская пресса вдруг откликнулась: «В Барселоне не стало гения. В Барселоне умер святой. Его оплакивают даже камни». Друг Гауди Сесар Мартинель предложил объявить строительство собора незавершаемым. Завершать его мы не имеем права. Если по какой-то причине он будет закончен до наступления Судного дня, то кто-то где-то должен будет начать все сначала. Вот как все обернулось!
И Барселона вышла на улицы, чтобы хоронить своего городского сумасшедшего. Его провожали тысячи людей. Площадь Каталонии была заполнена насколько видел глаз. Его похоронили в крипте Храма. Красиво и достойно. Да, «они любить умеют только мертвых». Но любить умеют. Хоть так.
Работы возобновятся лишь в 1952 году. Конца им пока не видно. И это хорошо. Потому что всякий раз, когда мы заходим в собор и платим за вход, мы платим не за какой-то там камень, который будет на эти деньги уложен, но искупаем еще один грех. Искупительный храм завершать нельзя, чтобы не распустить паутину той силы, которая вплетена в это таинственное заклинание.
Глава II
70-е — 80-е. МУЗЫКА СОБАК
Ваш путь невидим.
И незряч.
Мы не обидим вас.
Я — врач.
От автора
Эта глава в свое время написана была «в стол». Потому что все рассказанное происходило в жизни не только автора, но и людей, его окружавших, часто достаточно известных, со сложившейся репутацией, и описывать в ту пору случаи и переживания из их никому не ведомой личной жизни было просто неприлично. И хотя герои никак не назывались, они-то моментально узнали бы сами себя и друг друга. Сейчас одних уж нет, а те — далече. А для тех, кто близко, думаю, случившееся когда-то стало уже так отдаленно, что и было как бы не с ними.
И вот, разворошив слипшиеся, со стертой машинописью желтые листки с закрученными и оборванными уголками, собранные когда-то в серую папку с тесемочками и заброшенные на антресоль, я обнаружил то, что забывать не собирался, что хотел сохранить «на потом», в том виде, в каком оно все и состоялось.
То есть перед вами мемуар, написанный тридцати-сорокалетним человеком в свойственном ему в те поры стиле джазовых композиций. Когда-то в тексте были даже ноты, чтобы можно было текст наборматывать и напевать. Изложено все без хронологической последовательности просто потому, что отдельные истории валялись «в столе» по нескольку лет, поджидая товарищей. Объяснять в те времена, чем мучаются герои, почему поступают так, а не иначе, нужды не было. Мы в этих объяснениях жили. Это и было предчувствием той эпохи, которая вскоре начала осуществляться сама по себе.
Я и сейчас не хочу называть имена героев и героинь этих сказок. У сказочных героев не бывает имен, а тем более фамилий.
Хлеб наш насущный даждь нам джаз
Дней прервется череда…
Как же скучно, господа!
Жила-была девочка, которую мама родила назло папе. Мама не любила детей, но когда она узнала, что папа тоже их не любит, моментально родила ему девочку. На самом деле она была баба-яга, и одна нога у нее была костяная. Но папа все равно так никогда и не узнал об этом. Он был художник. Работал по договорам, ходил в сапогах, подбитых медными гвоздиками, а когда спал, ноги у него торчали из-под одеяла. Каждая нога заканчивалась выдающимся коричневым ногтем. Однажды он проснулся и обнаружил, что ног стало четыре. Причем две — собачьи.
У него была замечательная собака, помесь дога с таксой, такая премиленькая такса, только полтора метра длиной. Она родилась без хвоста, умела говорить «мама», пела под губную гармошку, когда папа был под мухой и брался ей аккомпанировать, спала под одеялом на спине и однажды по забывчивости высунула свои задние ноги вместе с папиными. Вот он удивился!
Девочке жилось хорошо. Когда мама и папа начинали друг друга бить, она уходила ночевать на вокзал. Собаке на военные действия было наплевать, она залезала себе под одеяло, разваливалась на спине и похрапывала. А девочка отправлялась на вокзал.
Никто не вставал у нее на пути и не стеснял свободу ее выбора, она росла самостоятельным,