Россию, а растратчик бил в железную дверь кулачищами и орал, насыщая камеру сивушным перегаром, что послал пропавшие деньги почтой лично Карлу Либкнехту на поддержку немецкого пролетариата. Ему, видимо, все-таки поверили, отдали портупею и отпустили, а бородачей вызвали с вещами, и назад они уже не вернулись.
На третий день повели на допрос и Стася. Пытал его латыш, говоривший с сильным акцентом. То ли брат отвечал что-то не так, то ли следователь плохо понимал по-русски, но, когда брат в седьмой раз объяснил, что шел к Троцкому поступать на службу, латыш вынул огромный маузер и чуть его не застрелил. Тут, к счастью, в застенок вошел высокий человек, одетый в кожаную тужурку, в каких до революции щеголяли исключительно шоферы и самокатчики.
– Вот… – с трудом подбирая слова, доложил следователь. – Не сознается, что хотел товарища Троцкого убить!
– Так уж сразу и убить! – хохотнул кожаный, и его голос показался брату знакомым. – Откуда прибыли?
– Да что с ним разговаривать, товарищ Зайончковский! К стенке – и баста! – сказал дознаватель с рассудительным латышским акцентом.
– Из Красноярска…
– Ишь ты, земляк!
И тут Станислав узнал в чекисте поляка, учившегося с ним в одном реальном училище, но тремя классами старше.
– Ежи! Это же я – Болтянский!
Чекист удивился, поднес к лицу брата свечку и, махнув рукой, выпроводил из камеры следователя, потом сердечно обнял соплеменника. Слово за слово, спасенный брат рассказал ему, как по совету отца хотел устроиться к Троцкому на службу.
– Зачем тебе Троцкий? Иди к нам, в ЧК. Знаешь, кто у нас здесь самый главный?
– Кто?
– Дзержинский.
– А заместитель у него, знаешь кто?
– Кто?
– Менжинский. Все наши. Давай к нам! Мне как раз дознаватель нужен. Намучился я с этим тупым латышом, хочу его на повышение куда-нибудь отправить…
– Да я ж не умею, я на техника учился…
– А кто умеет? В первый раз революцию делаем. Главное – иметь горячее сердце и чистые руки. Я так Дзержинскому и сказал, когда он меня в ЧК брал.
– В общем, Стась согласился. Но вы, Андрей Львович, нипочем не угадаете, кем впоследствии стал тупой латыш…
Однако в тот момент автор романа «Плотью плоть поправ» не угадал бы даже, как звали его покойную маму Светлану Егоровну. В столовую вошла разрумянившаяся с улицы Наталья Павловна и, мило щурясь, выискивала кого-то среди питающегося старческого многолюдья. Сердце писателя расцвело, словно алый японский рододендрон, когда он вдруг понял: ищет она его – Кокотова…
18. Второй брак Натальи Павловны
– Неплохое вино, – вежливо похвалила Обоярова и поставила едва пригубленный бокал на стол.
– С нежным ягодным послевкусием, – добавил Кокотов.
– Вы думаете? – она подняла на писателя печальные глаза.
– Так написано! – Андрей Львович ткнул пальцем в бумажку с русским разъяснением, приклеенную поверх французской этикетки.
– Да, пожалуй! – согласилась Наталья Павловна, облизнув губы. – А вы пили когда-нибудь «гаражное» вино?
– Гаражное? Нет, но слышал…
– Если все сложится удачно, мы с вами будем когда-нибудь сидеть на берегу моря и пить настоящее гаражное вино. Я вам не говорила, у нас с мужем две виллы – в Созополе и Симеизе. Одна достанется мне. Я вас обязательно приглашу, будем ночью купаться в море без всего… А знаете, о чем я сейчас подумала?
– О чем?
– О том, что на обложки книг тоже надо нашлепывать такие стикеры. Покупая книгу, необходимо знать, какое будет от нее послевкусие. Может, от этого послевкусия потом жить не захочется! Зачем тогда читать? Правда?
– Скорее уж тогда последумие или послечувствие… – весело отозвался автор «Беса наготы», воображая, как будет плавать с голой Обояровой в искрящейся ночной воде.
– Хорошие слова! Особенно – «послечувствие». Сами придумали?
– Сам.
– Прямо сейчас?
– Прямо сейчас!
– Мне так с вами интересно! – воскликнула она, оживляясь. – У вас сегодня хорошее настроение.
– Я удачно сходил к врачу. А вы почему такая грустная?
– А я неудачно сходила к адвокату.
– Расскажите! – Кокотов участливо накрыл ее руку ладонью. – Что с вами происходит, почему вы разводитесь?
– Чтобы понять, почему я рассталась с Лапузиным, надо рассказать о моем втором браке…
– Расскажите! – воскликнул Андрей Львович, в котором писательское любопытство легко одолело ревнивую неприязнь к брачным экспериментам бывшей пионерки.
– Хорошо. Слушайте! Моим вторым супругом был…
– А я знаю!
– Ну и кто?
– Очень красивый мужчина.
– Ох, вы и злопамятный!
– Так из-за чего вы расстались со вторым мужем? Разлюбили?
– Разлюбить нежно и незаметно, как гаснет тихий северный день, это же счастье! Нет, Андрей Львович, все гораздо проще: я его никогда не любила, я просто подарила ему себя.
– Зачем?
– Как вам сказать… Вадик был красив, молод, но главное его достоинство заключалось в том, что он страстно меня любил. Безумно! Жениться на мне стало смыслом его жизни. Он делал мне предложение раз в неделю, и, получив отказ, плакал, честное слово! А я в то время потеряла смысл жизни. Шпионки из меня, как вы знаете, не вышло. Муж предал. Переводить на немецкий язык перестроечный бред про то, что весь российский народ как один с презрением отвергает тоталитарное прошлое и устремляется к общечеловеческим ценностям, было противно. Все-таки мой дедушка брал Перекоп.
– Это тот, что купил вам квартиру?
– Нет, это другой дедушка, который работал сначала с Вавиловым, а потом с Лысенко. А тот, который Перекоп брал, дослужился до комкора и умер в Свирьлаге от туберкулеза.
– За что?
– За верность Сталину.
– А разве за это сажали?
– Еще как! И вот однажды я проснулась ночью и решила подарить свою никчемную жизнь тому, кому она нужна. В этом был хоть какой-то смысл. Когда, дождавшись еженедельного предложения руки и сердца, я вдруг согласилась, Вадик потерял от радости сознание.
– Наверное, вы имеете в виду – голову? – недоверчиво уточнил Кокотов.