вырывалась, да к тому же мешало удилище. «Руби!» — крикнул Волнухин, исхитрившись и придавив куриную голову к чурбаку. Свирельников половчее перехватил топор, размахнулся, но в последний момент понял, что вместе с птичьей башкой оттяпает сейчас другу ладонь: «Руку убери!» Витька попытался передвинуть пальцы, несушка рванулась и, хлопая крыльями, шумно волоча за собой удочку, умчалась в огород, сшибая цветы с картофельных кустов. Аня бросилась вдогонку, крича: «Ну, косорукие!»
— Эх вы! — насмешливо сказала Тоня, наблюдавшая все это с крыльца. — Надо было вон тем! — И она кивнула на большие кровельные ножницы, лежавшие на листе оцинковки: хозяева собирались подлатать крышу… «Точно! — обрадовался Витька. — Молодец, Тонька, разбираешься!» Но в это время с огорода вернулась Аня, волоча удилище: «Сама отцепилась! А вы тоже мне, мужики, курицу зарубить не можете!»
…— Ну и кого же ты убил, киллер?!
— Ладно, Ань. — Свирельников рассмеялся. — Я сантехникой занимаюсь. У меня фирма своя. Могу вам что-нибудь сделать, а то ведь как в каменном веке живете!
— А-а… — Она махнула рукой. — Все равно Витьку скоро выгонят. Уедем к дочке в Дубну… Антонина- то… как?
— Разошлись…
— Слава богу! — с облегченьем вздохнула она. — А я и спросить боялась. Вдруг померла!
— Почему померла? — вздрогнул Свирельников.
— Я в больнице работала — насмотрелась: столько молодых баб в самом соку… Рак…
— Нет. У нее все замечательно. Замуж собралась…
— Дочь-то с кем осталась?
— С ней вроде…
— Уживется с отчимом?
— Взрослая уже.
— Тем более! Человек-то он хоть хороший?
— Сволочь.
— Но добытчик хоть?
— Это — да!
— Друг, что ль, твой бывший?
— Ну, ты… прямо…
— Главный врач вообще говорил, что я экстрасенска. Даже опыты со мной ставил. Давал цифры в конвертах. Я угадывала. Не каждый раз, конечно. А с молодой-то управишься? — Анна поглядела на него так, что стало ясно: их вчерашний разговор со Светкой она слышала.
— Справлюсь!
— Ой, смотри!
— А дедов дом давно сломали? — перевел он разговор.
— Лет десять. Ты же на похоронах не был! А я тебе, как помер, сразу телеграмму в Москву отбила.
— Я в Германии служил, — соврал Свирельников, уже и забывший, почему не выбрался на похороны деда Благушина.
— Хоронить его младшая сестра из Мышкина приезжала, старенькая уже. Я ее в первый раз увидела, они с покойником в ссоре были чуть не с войны: он ей продукты с фронта на всю семью присылал, а она со старшей не делилась. Наследство ей и досталось. Тоже скоро померла. Внучка ее с ребятней летом ездила. Потом приехал Борис Семенович и купил участок. Сколько он сюда материалу позавез и народу нагнал! Узбеков. Два года строили, а потом еще год отделывали. Но это уже — хохлы. Вот пить-то здоровы! Витька тоже с ними работал — и сорвался. Он ведь у меня раньше столько не пил. Ну, ты помнишь!
— Помню, — кивнул Свирельников. — Я пойду по деревне пройдусь!
— Да какая уж там деревня! Эвона — одни дачники. Корова только у меня осталась. Еще одна профессорша на том конце козу держит. Для баловства. Может, позавтракаешь?
— Не хочется.
— Ты тоже, я смотрю, выпить не избегаешь!
— Жизнь тяжелая.
— Да уж ясно дело, семью-то к старости менять! Думаешь, от молодых одни радости? Э-эх! Постель-то общая, а жизни раздельные… Я в больнице орлов-инфарктников насмотрелась! Ни одна сучка молодая апельсина не принесет!
Он махнул рукой и вышел за калитку.
42
От Аниных слов у Свирельникова нехорошо сдавило сердце, и он обругал себя за то, что вздумал с похмелья закурить. Леша в джипе спал, откинувшись в кресле и выставив острый кадык. Сипло кукарекал чей-то припозднившийся петух. Река, искрясь на солнце, теснилась влево. На другой стороне, там, где в Волгу впадала Хотча, виднелись разноцветные автомобили и оранжевые палатки.
Дорога, шедшая по краю берега и наполненная когда-то теплой, похожей на ржаную муку пылью, теперь, перегороженная новорусским забором, никуда не вела. Она отвердела и заросла мятликом, подорожниками, мелкой лысой ромашкой. Кое-где поднимались темно-рыжие сухие стебли конского щавеля, словно некогда курчаво выкованные из железа, а теперь вот, к осени, проржавевшие. И еще одно новшество бросилось в глаза Михаилу Дмитриевичу. Раньше дорога была чуть не сплошь усеяна коровьими лепешками, являвшими собой, так сказать, самые различные стадии природного круговорота: от влажных, ноздреватых темно-зеленых караваев, облепленных навозолюбивой, переливающейся на солнце мелочью, до белесых, легких, волокнистых плошечек, проросших травой и почти уже ставших почвой.
А теперь — ничего! Да и откуда? Одна корова на всю деревню! А тридцать пять лет назад стадо было большое, вечером входило в Ельдугино, растянувшись, многоголосо мыча, поднимая тучу пыли. И вечерняя прибрежная прохлада пахла парным молоком. У калиток стояли хозяйки, встречая своих кормилиц и ласково выкликая по именам. Благушинскую корову звали, кажется, Дочка. Она была, как и почти все остальные, пестрая, с черно-белыми пятнами, похожими на неведомые географические очертания. Поначалу маленький Миша никак не мог понять, каким образом дед узнает ее, думал — по узорам на боках, но потом понял, что у каждой коровы свое неповторимое выражение морды. Смешно: выражение морды!
«Интересно, какое выражение морды было у Вовико, когда вломились люди Алипанова? Нет, об этом не надо! Не надо, я тебя прошу!»
Дочка была очень умная корова, сама выбиралась из прущего стада и сворачивала к калитке, останавливалась возле деда, меланхолично дожидалась ржаной посоленной горбушки, а потом, раскачивая раздувшимся розовым выменем, отправлялась в хлев. Но попадались и глупые животные, которых хозяевам приходилось загонять домой хворостиной. Все потешались над Катькой, черной коровенкой, с белой звездочкой во лбу. Она вообще никогда не узнавала свой дом, норовила вломиться к соседям, а то и вообще убегала за огороды, в лес, и на двор ее тащили, намотав на рога веревку. Считалось, что пример Катька берет с хозяйки, по молодости раза два сбегавшей от мужа к кому-то в Кашин. И хотя молока корова давала прилично, больше ведра, измученные насмешками хозяева продали ее на мясо…
А следом за входящим в деревню стадом на гнедой лошади ехал пастух в брезентовом плаще с капюшоном, он держал на плече рукоять длинного кнута, волочившегося по земле и заканчивавшегося метелочкой, сплетенной из черного конского волоса, благодаря чему бич, взвившись, издавал громкий, точно выстрел, хлопок, дисциплинировавший коров. Однажды Витька нашел в пыли потерянную пастухом метелочку, и они смастерили кнут, только, конечно, покороче настоящего. Кнутовище сделали из обломившегося черенка лопаты, а сам кнут из витого канатика, которым привязывали лодку к ветле. Потом сбежали за ельник, на сине-желтый от иван-да-марьи луг, осваивать технику оглушительного пастушеского