широко расставил жирные ноги.

Ветер был переменчивый и слоистый — с не оттаявших еще болот веяло холодом и сыростью, с нагретых солнцем песков несло теплом, запахом сухого валежника. Отсюда весь мир был лесом, темно- зеленым вблизи, лиловым вдали. Как осколки громадного разбитого оконного стекла, светлели в нем озера и реки. Пятна снега лежали еще на впадинах. От берегов тянулись желтые косяки песка, окаймленные низкорослой сосной. Серо-голубые полосы прежних лесных пожарищ, заросших вереском и голубикой, уходили к горизонту. Линия железной дороги, неестественная своей прямизной, едва угадывалась за вершинами дальних елей. Паровозный дымок, нежно-белый, висел, казалось, на одном месте, не двигаясь.

Все, что построено было людьми, что строил сам Федор Иваныч последило четыре года своей жизни, казалось отсюда легким и маленьким, как бы игрушечным, Федор Иваныч помнил историю каждого камня и все же с жадным любопытством оглядывал все заново.

Прежде всего увидел он длинное серое здание фабрики с оцинкованной крышей. До фабрики от гидростанции почти два километра, но прозрачность воздуха скрадывает расстояние и фабрика кажется близкой, уменьшенной, сделанной из картона и жести. Справа от фабрики, на песчаном бугре возле верхнего озера,— рабочий поселок: странные домики, раскрашенные пестро, как раскрашивают деревянные лотки и миски.

Здание исполкома, выстроенное из обтесанных, покрытых желтым грунтом бревен, двумя этажами широких окон смотрело на площадь. Перед трибуной черно — там, по крайней мере, три тысячи человек. Как отчетливо видны знамена, а что на них написано — не прочтешь. Да, теперь уже три тысячи и даже с лишним, а четыре года назад, когда Федор Иваныч прибыл сюда с Михайловым, тут на триста верст в окружности было восемьдесят человек — жители рыбачьей деревушки, вон той, что лежит слева от гидростанции, за каналом, как кучка темной сосновой коры. Федор Иваныч напряг глаза, стараясь найти на трибуне Михайлова. Трибуна полна, там человек двенадцать,— Федор Иваныч тоже должен был быть с ними,— но никого в отдельности разглядеть невозможно. Пионерский отряд, запоздавший, подходит к площади по глубокому песку. Дети на светлом песке — как буквы на бумаге. Впереди барабанщик. Медные трубы оркестра блестят возле трибуны. Музыка то затихает, и тогда Федор Иваныч остается в полной тишине, то вдруг гремит так звонко, точно она здесь, за ближними елками; тогда Федор Иваныч вслушивается, надеясь расслышать речи, но, конечно, не слышит.

Но ему не нужно ни видеть, ни слышать, он и так знает, что происходит на трибуне. Каждое слово каждой речи известно Федору Иванычу. Если проработаешь с людьми четыре года так, как проработал с ними Федор Иваныч, будешь знать, что они могут сказать. Михаилов надел лакированные сапоги на высоких каблуках, чтобы хоть сегодня казаться повыше ростом. Ветер раздувает пушистые пепельные усы. Блестит лысина,— он, конечно, снял кепку, потому что ему всегда жарко, он суетлив, непоседлив. На нем гимнастерка военного покроя,— он почему-то хочет, чтобы его считали военной косточкой, для того и усы такие отращивает. Однако брюхо ему ни в какую гимнастерку не спрятать. Он говорит, конечно, о целлюлозном комбинате, потому что он теперь работает по комбинату и Москва только что решила комбинат строить здесь. Он говорит, что здесь будет город, большой город, с мостовыми, трамваями, вузами. Город! А что говорил Михайлов, когда Федор Иваныч предложил строить гидростанцию и фабрику именно здесь? Два озера с разными уровнями воды рядом, в двух километрах одно от другого — вот что тогда поразило Федора Иваныча. А Михайлов хотел строить непременно на реке, гораздо восточнее, и уверял, что канал обойдется дороже любой плотины. Они спорили с Михайловым всю дорогу до Москвы, и в Москве, в комиссии, Михайлов выступил против Федора Иваныча. А теперь он стоит и трубит: здесь будет город! Лучшие естественные условия в мире! Миллионы киловатт! Озера как ступени — одно над другим! Ну что ж, пускай трубит! Добрый Михаилов, старый товарищ! Они часто спорили, а все-таки много им пришлось поработать вдвоем. Было время, когда Зиверт, секретарь парткома, говорил, что все строительство на двух толстяках держатся — на Федоре Иваныче и Михайлове. Это шутка, а все-таки Федору Иванычу приятно вспомнить. Конечно, все не так. Разве сам Зиверт мало сделал за эти годы? Он был когда-то секретарем ячейки той изыскательной партии, с которой прибыл сюда Федор Иваныч. Зиверт, Фрумин, Куликов, Казначеев — вот на ком с самого начала держалась стройка, и все они сейчас на трибуне. Один Фортунатов — новый человек, директор фабрики, Фортунатов, и кто его знает, что за птица, Федор Иваныч еще к нему не пригляделся. Однако этот Фортунатов предлагал прислать за Федором Иванычем фабричный грузовик, довезти его до трибуны, хотел, видно, старому работнику любезность оказать. Но Федор Иваныч отказался, боялся, что его растрясет, здоровье Федора Иваныча за последние дни совсем разладилось.

Теперь Федор Иваныч раскаивается — ему вдруг так захотелось быть на трибуне! Они его оттуда могут заметить, если он подымется на ноги,— человек, стоящий на крыше гидростанции, виден издалека. Особенно такой человек, как Федор Иваныч. Он уперся руками и коленями в крышу, загремевшую, как гром, и встал во весь рост.

Он снял с головы шляпу и взмахнул ею. И внезапно почувствовал, что воздух стал плотным, как вода — так медленно поплыла рука со шляпой. Он хотел шагнуть — нога согнулась и разогнулась с ужасающей неторопливостью. Ему не было больно, и вначале он не испытал ничего, кроме легкого удивления. Он хотел прогнать окостенелость и замахал руками — понадобилось полминуты, чтобы поднять их и опустить. Пожалуй, он немного испугался. Но продолжал улыбаться. Он не знал, что улыбается уже только левым уголком губ,— правая сторона теперь больше уже почти не повиновалась Федору Иванычу. Федор Иваныч напрасно влез сегодня на крышу.

С сожалением глянул он последний раз на песчаную площадь за исполкомом, где медные трубы пылали, как костер, на всю рябую от голубоватых полосок снега лесную страну. И осторожно добрался до люка. Передвигая ноги, как тяжелые мешки, спустился он на несколько ступеней. Далеко внизу, под собою, увидел он распределительный щит. Федор Иваныч с ужасом подумал о том, сколько раз придется передвинуть ногами, чтобы спуститься туда, к щиту. Ему захотелось перегнуться через низенькие перильца и полететь вниз без всяких усилий, не напрягая себя. Но он победил это желание.

Он кружил по лестнице так долго, что лучи успели переползти на другую стену. Осторожно опускал он левую ногу на следующую ступеньку, переваливал на нее тяжесть тела и подтаскивал к ней правую. Оп ни о чем не думал — все внимание его было занято движениями ног.

Добравшись до пульта управления, он прислонился к распределительному щиту, чтобы подышать. Медь и стекла блестели тускло. Стрелки всех измерительных приборов уперлись в ноли. Тишина была приятна Федору Иванычу, но стоять оказалось еще труднее, чем идти.

Он прошел через весь пульт управления, спустился к турбине и направился к открытой двери, сиявшей перед ним.

За дверью милиционер Зыков сидел на корточках, положив винтовку на колени. Желтая гусеница — первая весенняя гусеница — шагала через дорожку, складываясь пополам и выпрямляясь. Зыков тыкал прутиком ей под брюшко. Федор Иваныч, проходя мимо, боялся только одного — как бы Зыков не заметил, что ему плохо,— и изо всех сил старался идти как можно ровнее и тверже. Но Зыков смущенно вскочил, подняв винтовку.

Он не заметил, что Федору Иванычу плохо.

Федор Иваныч свернул за угол и побрел по тропинке к директорскому домику. Тут его никто не видит, можно не торопиться. Красные прутья кустов почти касались лица Федора Иваныча. Еще три таких солнечных дня — и почки лопнут. Федор Иваныч притянул к себе прут, чтобы рассмотреть.

Вдруг теплая мокрая земля двинулась ему навстречу, покосилась, встала дыбом. И гидростанция, и директорский домик — все поплыло куда-то кверху. Прутья нежно скользнули по коже щек.

Федор Иваныч не сразу даже понял, что он упал,— так мягко и безболезненно это случилось. А когда понял, втайне обрадовался: значит, никуда больше не надо идти.

Федор Иваныч лежал на боку и вдыхал запах талого снега, пригретых прошлогодних листьев и оживающей крепкой коры. Это самый весенний, самый земной и самый детский из всех существующих запахов — детский потому, что Федор Иваныч сильнее всего ощущал его в детстве, когда был мал ростом и ближе к земле. Там, на песчаной площади, все еще гремел оркестр. Смягченная далью, музыка казалась глубокой и нежной. Духовые оркестры всякий раз напоминали Федору Иванычу студенческие прогулки по Дунаю. Всем курсом набивались они на белый до синевы пароход. Духовой оркестр корпорации гремел на

Вы читаете Рассказы
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату