озабоченно сдвинув светлые, как на негативе, брови.
Но тато любил Парфушу, понимал, что хочет сын, и старался исполнять его желания. Сердцем простого человека он чуял, что эти желания были отнюдь не прихоть избалованного ребенка, а нечто большее. Он видел, с какой любовью и страстью сын тянется к знаниям, и шел ему навстречу. Сам-то он, Карп Гречаный, вырос в батраках, малограмотным и знает, «почем фунт лиха».
— Хорошо, сынку, будет сделано. Вот поеду в Одессу, привезу тебе книжки, какие надо.
Зимними ночами, когда все домашние засыпали, Парфентий тихонько вставал с постели, зажигал свет и читал украдкой, заслонив лампу от матери.
Но чуток материнский сон. Неосторожное движение на стуле или громкое шуршание переворачиваемой страницы, и мать открывает глаза.
— Парфуша, ложись, поздно уже.
— Сейчас, мама, — молвит Парфентий.
— Ложись, — настаивает мать.
— Ложусь, ложусь. Парфентий привстает для видимости.
Попрежнему шелестят одна за другой страницы. То хмурятся, то поднимаются в удивлении брови, падает на глаза, мешая читать, упрямая золотистая чёлка.
Мать снова поднимает отяжелевшую голову.
— Одну минуту, мамонька, — пытается упросить Парфентий, но, видя, что мать решительно поднимается, шепчет:
— Ложусь, ложусь. Вот только до точки…
— Где она, твоя точка? — сердито перебивает мать и задувает лампу.
Мысль о неведомых океанах манила все сильнее и сильнее. Зрела мечта стать моряком, капитаном дальнего плавания.
Еще больше полюбил Парфентий родную Кодыму. Летом, вечерами, после полевой работы он, наскоро поужинав, бежал к речке. Там, у берега, примкпутый цепью, его ждал голубой челн «Мцыри».
Два-три сильных взмаха веслом, и лодка, отвалив от берега, неслась по «фарватеру», оставляя за кормой крутящиеся лунки от весел да быструю рябь.
Крупными толчками несется гордый «Мцыри», журчит вода у бортов, разливается песня. Она самая любимая, в ней оживают просторы родных и чужих морей, в ней печальная судьба далекого кочегара, в ней волнующая душу тайна. И ничего, что Кодыма так тесна, а корабль всего лишь маленькая плоскодонная лодка, об этом на минуту можно забыть.
Мелькают камыши, за ними, чуть медленнее, бегут прибрежные кусты лозняка, позади еще медленнее плывет зубчатая стена леса. Все это бежит, вращается, будто на огромном диске. И вдруг, за поворотом, берега как-то сразу суживаются и сдавливают песню. И ей, рожденной морем, становится тесно в речной колыбели, она перехлестывает через камыши. Тогда эхо лесное подхватывает песню и, размножая ее, несет дальше от берегов. И в ответ поют и долина Кодымы, и лес за рекой, и колосистый степной океан.
Тихий свист оборвал вереницу воспоминаний. Парфентий настороженно вслушался. Сначала послышались два продолжительных свистка и третий короткий, точь-в-точь как проверка времени по радио. Это были позывные, которыми с детства перекликались друзья-школьники.
Парфентий привстал на колени и так же тихо отозвался. Вслед за этим в густой вечерней синеве перед ним выросла высокая, с крутыми, будто приподнятыми от холода плечами, фигура.
— Митя! — вскочил Парфентий и бросился к товарищу.
— Я, — отозвался тот глуховатым, ломающимся баском.
Молча, крепко обнялись товарищи. Тишина. Только два сердца стучат рядом. И обоим юношам хотелось продлить эту минуту душевного единения.
Парфентий пристально всмотрелся в лицо товарища.
— Похудел ты за эти дни или мне в темноте так показалось?
— Жутко, Парфень. Что творилось в дороге, да и после этого… я ведь два дня в погребе сидел, как мышь. — Дмитрий помолчал и затем тихо промолвил: — Тьма, Парфень, и не видно в ней просвета. Что делать теперь?
— Что делать? — переспросил Гречаный. — А вот давай подумаем. Головы у нас не только для шапок. Что же мы стоим, присядем.
— Да я уже насиделся и належался в этом погребе до тошноты. И сейчас кажется, что сыростью да прелой картошкой отдает.
— Я хоть и наверху обретался, но режим у нас с тобой был одинаковый — сиди да лежи. Все-таки давай приляжем, чтобы не маячить.
Они легли в густую траву у самого берега. Некоторое время лежали молча, с наслаждением вдыхая сладковатый, с легкой примесью прели запах травы. Кругом было тихо. Только где-то очень далеко, в стороне шоссе гудели моторы тяжелых автомашин. Их гул постепенно стихал и, наконец, растаял совсем. По темному высокому небу, рассыпая золотые искры, чиркнула падучая звезда, в тишине показалось, что она издала шипящий звук. Дмитрий нарушил молчание.
— В своем доме от чужих людей прячемся. Прямо не верится, что все это не в страшном сне, а наяву.
— Да, не привыкли мы прятаться. Нас учили жить открыто. Некого нам было опасаться.
— А что будет теперь, Парфуша? Ну возьми, к примеру, нас с тобой. Вот ты хотел окончить нашу крымскую школу, потом поступить в одесское мореходное, стать капитаном дальнего плавания. Помнишь?
— Помню, как же.
Помолчали.
— Я мечтал стать инженером-конструктором. Самолеты строить собирался. И до чего это дело тянуло меня. Ты знаешь, Парфень, я ведь часто по ночам не спал. Иногда лежу, закрыв глаза, и вижу, как машина взвивается в воздух. День солнечный, теплый, небо чистое-чистое, и в нем серебристая птица моя. Выше и выше уходит она, а я все больше задираю голову. А сердце стучит, того гляди выскочит. Да не только мы с тобой, а и другие хлопцы тоже. У каждого была своя мечта.
Митя смолк на короткий миг и уже совсем другим, дрогнувшим голосом заговорил:
— А теперь вот видишь… Все оборвалось…
— Знаешь, Митя, мечта мечтой, а дело делом. Я вот тоже, когда увидел врагов, не знал, что делать и к чему руки приложить. Но когда поговорил с одним человеком, все стало ясно, что делать мне и всем нам.
Дмитрий вопросительно посмотрел на товарища.
— Будем воевать. Не сдаваться же нам.
Парфентий рассказал другу о поручении создать подпольную организацию в Крымке, о борьбе с захватчиками. Умолчал только о своем разговоре с учителем и о будущей связи с ним. Об этом Парфентий твердо решил не говорить пока никому.
— Вот оно что! А я, чудак, в панику чуть не ударился. Теперь мне все ясно и понятно, Парфень, —