убеждениях можно, а чем нельзя поступиться, чью истину можно вобрать в себя, сделать частью собственного миропонимания, а чью, признав априорно ложной, следует с брезгливостью отбросить.
Он в этом смысле был разборчивее меня. И тверже, жестковыйнее, поэтому, когда мне случалось редактировать Сашины статьи, правка обычно сводилась к умягчению тона и внесению в текст всевозможных вот именно что оговорочек. «Побольше модальностей, Саша», — обычно напутствовал я его, в ответ получая мрачное, что слишком уж вы, Сергей Иванович, широки и хорошо бы сузить…
Тут не только несходство характеров, конечно, но и разность в понимании милой нам обоим либеральности как образа мысли и стиля жизненного поведения. Вот, скажем, в отношении к вере: я принимал (и принимаю) «гипотезу Бога» как расширяющую мой внутренний мир, а Саша с настойчивостью, достойной, мне кажется, лучшего применения, при всяком поводе твердил, что он-то, мол, лично в этой гипотезе не нуждается, и «…как-то странно искать либеральные ценности на улице, ведущей к храму». Во мне жили (и живут), как Саша их называл, «рудименты народолюбия», а он был твердо убежден:
«Будь ты семи пядей во лбу, будь ты непревзойденный виртуоз “плетения словес”, но попробуй выстроить что-нибудь серьезное, используя слово “народ”, как непременно впадешь либо в банальность, либо в выспренность, либо в мистику».
Меня в литературе притягивала (и притягивает) не только
«…проверяю себя — никуда не делось стойкое отвращение к Литературе Больших Идей».
Я, как и полагается младошестидесятнику, в критике видел (и вижу) род просветительства, тянусь к тому, чтобы передать свой опыт, свой вкус и понятия максимально большому числу людей, а Саша… Саша рубил и резал:
«И вот чему я всегда удивляюсь: почему это приверженцы “настоящей”, “высокой” культуры, к которым (…) и я себя отношу, и другие многие, так боятся остаться в меньшинстве? Ведь позиция-то роскошная, нравственно комфортная, эстетически выразительная: нас мало, но мы не с шелупонью какой- нибудь, а с пустынником Серапионом. Быдлу же — быдлово».
…Лет пять назад я собирался написать серию очерков о критиках, вошедших в литературу уже в постперестроечную пору. Своего рода «Критика — это критики», том два. Героями должны стать Александр Архангельский, Павел Басинский, Лев Данилкин, Евгений Ермолин, Сергей Костырко, Борис Кузьминский, Слава Курицын, Саня Лурье, Андрей Немзер, Виктор Топоров, Миша Эпштейн, еще две-три сильные фигуры. Ну и, понятно, Александр Агеев, с которым мы, опять же понятно, не раз обсуждали этот «проект». Так и не реализовавшийся, зато оставивший в компьютерной памяти файлы с моими записями и выписками. Пересматривая их сейчас, обнаруживаю то, что раньше не казалось мне столь очевидным: батюшки, да мы же чуть не с первого дня находились в постоянной внутренней полемике, и мне-то открыто, какие Сашины фразы адресовались лично мне, а какие мои — ему.
Такого рода тайные (для публики) раздоры и пикировки сближают больше, чем стопроцентное скучное тождество. И надо ли говорить, что, придя в «Знамя», я при первой же возможности позвал Сашу из Иванова в Москву. Помню свою мотивацию: нельзя быть практическим критиком там, где нет плотной литературной среды, и слопает-таки Вас, Саша, поганая, гугнивая матушка-провинция, как чушка своего поросенка. А вот колебался ли он, прежде чем ответить согласием, убей бог, не помню. Процесс, впрочем, в любом случае пошел, Григорий Яковлевич Бакланов, дай бог ему здоровья, довел дело до победного конца, и Сашу удалось воткнуть в один из самых распоследних советских кооперативов. Где-то в Жулебино, на выселках, но все-таки в Москве.
Предложить же ему в редакции было нечего, кроме отдела публицистики. Перестройка заканчивалась, все аргументы были уже выложены на стол, спорить стало почти что не о чем… «Место вы мне даете расстрельное, — сказал Саша. — Ничем не лучше, чем сельское хозяйство для проштрафившихся партработников». Но глаза боятся — руки делают, и Саша, право слово, был не худшим из тех, кого я знал на этом месте. Сам написал несколько толковых статей, ярчайшей из которых была про родное для него Иваново, мгновенно научился самой тухлой, казалось бы, теме давать такой разворот, что она оживала, точно выбрал круг авторов своего раздела, со многими из них свел приятельские отношения…
И все-таки томился. Ему, кто в книгах видел не отражение жизни, а ее квинтэссенцию, creme de la creme, хотелось о книгах и говорить. Так что в один прекрасный день Саша появился в моем кабинете со словами: из публицистики вашей я ухожу, и не уговаривайте. А если подумать? — спросил я. И оказалось, что он уже подумал. Так в «Знамени» (и у «Знамени») появился свой «Наблюдатель» — авторский раздел Александра Агеева, где можно было и длинную мысль тянуть, и, что было в Сашиной природе, дробить ее на множество пестрых осколков.
Дружить домами, то есть ездить друг к другу на дни рождения, снимать на лето дачи в одной деревне, у нас как-то не получилось. По сути дела, мы с ним вместе даже толком и не выпивали никогда. Две жизни, шедшие параллельно, вмешивающиеся одна в другую лишь в минуту беды: это когда Саша впервые по-настоящему угодил в больницу, и стало понятно, что ему надо помочь резко сменить свои привычки. И второй раз, уже годы спустя, когда я в истории с несостоявшейся антологией туркменской поэзии (помните, может быть, «дело Туркменбаши»?) попал вдруг под каток либерального террора, и Саша был первым, кто нашел слова, чтобы я не сомневался: мы — вместе.
Во все же остальные времена мы вели себя, как английский мальчик из стародавнего анекдота: зачем говорить о личном, если пудинг не подгорел и все в порядке? И если есть предметы позанимательнее? Например, литература. И наши собственные в ней затеи.
Однажды мы даже на паях написали книжку о российской действительности после Августа. По заказу какого-то странного издателя из Копенгагена, которому показалось, что миру так уж интересно знать, что происходит в стране поверженного социализма. Книжка, понятное дело, не вышла, компьютеры с их вечной памятью были еще не в ходу, а машинописные экземпляры мы куда-то подевали — и я, и Саша. Ну и бог с нею, решили оба, тем более что гонорар, хотя и скудный, был нам выдан и, разумеется, распилен по- братски.
В деньгах мы тогда, в начале девяностых, нуждались отчаянно. И из идейной досады: значит, мы не так умны, как думаем, если не можем заработать себе на пропитание? И из соображений самых что ни на есть практических: я еженедельно вел тогда семиминутную передачу по радио «Свобода» о книжных новинках, и вознаграждение за нее значительно, помнится, превышало мое редакторское жалованье. И еще одно чудное воспоминание: о том, как опять-таки на паях, но только уже не с Сашей, а с Таней Бек, я переводил стихотворные псалмы корейских протестантов. Деньги были скромные, но деньги же!.. И Саше было не слаще, и он тоже брался за любое дело, какое можно выполнить словами: писал для каких-то межеумочных газет, редактировал книги каких-то графоманов.
И еще были проекты. Конечно же, проекты, на которые, если умно составить прошение, то можно и замысел свой вынянченный осуществить, и грантом разжиться.
Так, во всяком случае, нам тогда казалось. И месяца не проходило, чтобы Саша не появлялся в моем кабинете с очередным бизнес-планом. Тем, что либо «Знамя» озолотит, либо нас с ним на плаву поддержит. Я молча кивал на шкаф, где, Саша знал это, одна полка, можно сказать, ломилась под гнетом такого вот рода бессмысленных документов. «Да нет, Сергей Иваныч, — с некоторым даже раздражением говорил Саша. — На этот раз дело верное».
И мы ехали с ним куда-то в Сергиев Посад, чтобы именно там, в подвале, где две сотни видюшников бессонно переписывали пиратские кинофильмы, с какими-то сомнительными спонсорами толковать про возможность издания книжной библиотеки «Знамени». И часы тратили под разговоры о «знаменской» аудио— и видеоверсии. И… да мало ли о чем мы не прожектерствовали…
Вопрос: почему не для денег родившийся Александр Агеев обсуждал все эти проекты со мною, тоже, как он небезосновательно подозревал, не для денег родившимся? Ответ: а с кем же еще ему было это