только к производителям, но и к читателям стихов. Все, что прочел потом, могу оценить, принять, но… без прежней уже воспламененности и прежних сосредоточенных поисков избирательного сродства, так что не прочтенный вовремя Георгий Иванов так и не потеснил во мне Владислава Ходасевича, а написанное Юнной Мориц или Андреем Вознесенским в последние десятилетия не отменило сладостных воспоминаний о том, как читались, немедленно врезаясь в память, «Лоза» и «Дубовый лист виолончельный». Так что о поэзии я сейчас почти не пишу. И читаю, чтобы для души, из современных, появившихся (для меня) в последние двадцать лет поэтов, очень уж немногое — разумеется, Геннадия Русакова, конечно, Кибирова и Гандлевского, естественно, Льва Лосева, Елену Фанайлову, может быть, еще трех-четырех, вряд ли больше, поэтов.
То же и с критикой. Когда-то занятия ею принимались мною как в точности под меня «заточенные», и изумление вызывали старшие товарищи из тех, что, потрудившись-потрудившись над рецензиями, обзорами, полемическими заметками, потихонечку перекочевывали в литературоведение, в преподавание, в редактуру, к иному делу.
Теперь не изумляют. Сам такой, сам перешел к редактуре, а чуть позже еще и к иному делу, уже словарному.
С редактурой, впрочем, оно само собою как-то получилось. Придя еще в 1989 году в редакцию журнала «Знамя», я довольно быстро понял, что редакторские обязанности налагают слишком сильные ограничения на свободное изъявление литературно-критических мнений. Хвалить то, что сам отправил в набор, мне неловко. Бранить то, что сам же и «зарубил», неэтично. Одобрять то, что напечатали конкуренты, с какой бы это стати?.. А порицать — тоже вроде бы поперек корпоративной морали.
Что делать, если осталась привычка водить перышком по бумаге?
Уходить к Баратынскому и Мерзлякову?
Может, и ушел бы, кабы утрата привычной профессии произошла не в девяностые годы, когда все в русской литературе переворотилось и еще даже не начинало укладываться по-новому. И когда из моих коллег мало кто понимал, с чем мы имеем дело, кто что пишет и почему замолчал (уехал, занялся бизнесом, умер?..), какие издания по-прежнему выходят или почили в бозе. Прежние источники информации перестали эту самую информацию источать, писательские союзы — ну и слава богу! — рассыпались в прах, и о том, что происходит в литературной Пензе, все мы так же не знали, как и о том, что происходит в русском Мюнхене.
Вот я — сначала исключительно для редакторских надобностей — и стал делать свои биобиблиографические записи и выписки. Сперва в блокнотах, потом на обороте каталожных карточек и наконец — спасибо техническому прогрессу — в компьютере. Постепенно выяснилось, что я тем самым инвентаризирую современную русскую литературу, собираю ее имена, как Владимир Иванович Даль некогда собирал слова для живого великорусского. И постепенно же стало нарастать некоторое раздражение по отношению к попутной мне критике.
Прежде всего потому, что критики — говорю сейчас о критиках статусных, отвечающих за свои оценки и создающих свой образ литературы, — имеют дело в самом лучшем случае с десятками имен. Частью они у каждого критика — свои (например, Владимир Рецептер у Станислава Рассадина, Марина Вишневецкая у Андрея Немзера), но большей частью перекрещиваются, совпадают, и выходит, что на авансцене, освещенной критикой, действуют всего несколько десятков, ну от силы сотня писателей. Тогда как книжки пишут и издают тысячи, десятки тысяч авторов, и остается тайной, все ли из них графоманы и действительно ли не надо следить за «Сибирскими огнями», «Аполлинарием» и «Новым Берегом», действительно ли не надо читать, скажем, романы в стихах Алексея Бердникова, стихи Юрия Каплана или прозу Бориса Фалькова. Никто ведь из — повторяю, именитых, создающих свой образ литературы — критиков об этих авторах словечка не проронил и, подозреваю, в их книги не заглядывал.
Отчасти, разумеется, из лености или — скажу корректнее — из экономии усилий: всех не переберешь. Отчасти из стадного чувства, знакомого даже сильным умам: если все вокруг пишут о Пелевине и Проханове, то как же и самому не заглянуть, самому не отметиться?.. Но есть тут и мировоззренческая подоплека — взгляд на литературу как на поприще для заведомо немногих, избранных, когда ко всем остальным можно относиться (и относятся) как к гумусу.
Мне такой — назовем его аристократическим — подход никогда не был близок. Я — переберу в памяти — если и писал когда о писателях былого, то не о Достоевском, например, а о Боборыкине, Николае Успенском, Куприне или Власе Дорошевиче, не о Блоке, а о Гумилеве или Леониде Мартынове. То есть писателях, с аристократической точки зрения, безусловно второго, а то и третьего, четвертого ряда. Уделить им внимание и, соответственно, привлечь к ним интерес мне всегда казалось важнее, чем прибавить собственное тысячепервое мнение к тысяче уже высказанных мнений о «Братьях Карамазовых» или о «Двенадцати».
Так вот, о мнениях. Тут второй пункт моего охлаждения к профессии, которой я намеревался служить всю жизнь, но так и не дослужил.
Ведь что, собственно говоря, делает критик? Читает книгу (или книги), формирует свое мнение о прочитанном и адресует это мнение всем, кому оно интересно, то есть до востребования. Чем дальше, тем чаще востребующими становятся почти исключительно такие же, как и он сам, критики, которые либо вступают с ним в полемику, либо — это теперь как правило — сополагают в параллель с его мнением свое собственное, от него отличное.
Если Майя Кучерская утверждает, что Михаил Шишкин — «мастер уровня Михаила Булгакова и Владимира Набокова», то Андрей Немзер, работающий вместе с нею на той же кафедре Высшей школы экономики, совсем наоборот, этого вашего Шишкина в грош не ставит. Если Глеб Морев видит в стихах Олеси Николаевой воплощенную посредственность, то это отнюдь не мешает Ирине Роднянской считать эти стихи выдающимся явлением русской поэзии.
Ну и так далее.
Мое слово против твоего слова. Вот и вся критическая реальность.
Естественно, что народ безмолвствует. И как ему (пусть не всему народу, а хотя бы читающему сословию) не безмолвствовать, если авторы самых ярких статей и рецензий говорят на собственном, не вдруг и понятном жаргоне, входят в тонкости, ничуть не интересные для ни в чем не повинного читателя, и — нарушая святой принцип Оккама — плодят и плодят мнения явно сверх необходимого. Искусство, словом, для искусства, и мне, как бы ни любил я сам игру в бисер, это не кажется правильным.
Как не кажется мне правильной и практика гламурных СМИ, стремящихся навязать читающему сословию отобранное (еще меньшее, чем у толстожурнальных критиков) число книжек и авторов — понятно, что не обязательно самых необходимых.
Я отнюдь не Дон-Кихот и знаю, что в одиночку перебороть господствующие сегодня тенденции — не в моих силах.
Хотя… Отчего бы и не попробовать?
Вот я и пробую, предлагая коллегам-критикам обмениваться не мнениями (или не только мнениями), но еще и (прежде всего) знаниями — о писателях, о книгах, о литературе, где, по моему глубокому убеждению, нет лишних, и старушка, на вдовью пенсию выпустившая сборничек своих стихов, тоже прадеду товарка в той же мастерской.
И двухтомник «Новая Россия: мир литературы» (М.: Вагриус, 2003), вобравший в себя сведения почти о 15 тысячах современных русских писателей, о десятках литературных ассоциаций, сотнях литературных премий, журналов и альманахов, и трехтомник «Русская литература сегодня» (М.: Время, 2007) — прежде всего предложение. И моя личная, чупрининская, версия русской словесности последнего двадцатилетия.
Не устраивает? — предложите свою. Или поспорьте со мною — но так, чтобы запустился переговорной процесс, и хотя бы мы, литературные работники, наконец-то услышали друг друга и смогли хотя бы друг с другом о чем-то договориться.
Вот почему я благодарен не столько тем, кто мои книжки похвалил, сколько тем, кто вступил со мною в предметную дискуссию.
Алле Латыниной («Новый мир», 2007, № 6), Самуилу Лурье («Звезда», 2007, № 6), Александру Мелихову («Октябрь», № 6), Борису Хазанову, высказавшемуся в журнале «Зарубежные записки».
Именно эти блестящие, глубокие, аргументированные отклики (хоть были и другие, не менее умные и