приходящему, что подъем к божеству – это всегда и падение в пропасть. Когда пальцы добрались до верха этой поразительной лестницы, они оказались на краю неглубокой ямы, на дне которой нащупывалась частая решетка: неужели за ней прячется зверь? И вдруг я понял, что трогаю пишущую машинку. Я до упора вжал одну из клавиш, а другой рукой нащупал, как наверху над клавиатурой, подобно ноге какого-то незнакомого насекомого, с трудом, подергиваясь, вздымается сама буква, изломанная во множестве неживых суставов, которые то выпрямлялись, то сгибались, наконец букве удалось ненадолго принять вертикальное положение, она высилась в воздухе, покачиваясь из стороны в сторону, а потом подломилась сразу всеми суставами и рухнула вниз. Когда моя рука уже добралась до другого края машинки, раздался тихий скрип; пальцы вернулись назад и обнаружили, что теперь буква, подрагивая, поднимается сама по себе, как будто у пишущей машинки проснулась некая загадочная память, как будто она снова захотела попробовать сделать то, что не удалось ей в первый раз. За машинкой моя рука проползла мимо чего-то, что я принял за сушеные яблоки, но, добравшись до самого конца полки, я обнаружил, что они шевелятся. Один гипотетический яблочный ломтик даже подружился с моей рукой, он льнул к ней, как детеныш к матери, и никак не хотел отстать. Я прогонял его, отталкивал, несколько раз даже хватал и относил к остальным сухофруктам, но он снова стремительно приползал обратно и прижимался к моей ладони. Я нащупал лежащую закрытую книгу; на кожаном переплете был вытиснен рельеф: женщина в вуали, танцующая на склоне крутой горы, где располагался скальный город. Я стал листать книгу; страницы становились все тверже и тяжелее. Надоедливый ломтик постоянно путался под пальцами; когда я нечаянно уронил на него тяжелую страницу, раздался короткий глухой писк; я тотчас же поднял лист, но «яблоко» больше не шевелилось. Страницы книги тяжелели и становились все жестче и жестче, пока не превратились в деревянные пластины; я понял, что это лопасти мельничного колеса, которое, дернувшись, начало медленно вращаться. Я погрузил руку в холодную воду, которая текла по пластмассовому желобу и толкала деревянные лопасти. На дне мельничного отвода лежал мелкий песок, я нащупал в нем какой-то овальный предмет, поросший жесткой щетиной и упругий, как очищенное вареное яйцо. Я достал его из воды; кожица на нем была натянута так туго, что стоило мне нажать чуть сильнее, как она лопнула; мои пальцы погрузились в нечто липкое, что немедленно потекло наружу; скоро я почувствовал, что противная слизь попала мне в рукав. Раздался тихий хруст; его, как я быстро понял, издавали яблочные ломтики – их манил гниловатый запах сока, вытекающего изнутри продавленного овала, они ползли ко мне по клавиатуре пишущей машинки. Спустя мгновение они уже добрались до моей руки и облепили ее. Я стряхнул их на пол; опомнившись от падения, они поползли по брюкам наверх.

Я счел за лучшее вернуться в освещенные места. Взял с полки жестяную игрушку, заводного демона; когда я завел его ключиком, он стал танцевать на полке вприсядку и опрокинул при этом тяжелую чернильницу. Старик за прилавком проснулся и приковылял ко мне. Он взял танцующую фигурку и сунул ее мне в руку, сказав:

– Это дух, который вывел меня из лабиринта развевающихся белых занавесок. Возьми его, если он тебе нравится, все равно у тебя нет наших денег. Я знаю, кто ты, я видел по телевизору прямую трансляцию твоей схватки с акулой и от души болел за тебя. Как я тебе завидую, это, наверное, так прекрасно – драться с акулой над ночным городом. Со мной, к сожалению, ничего подобного не случалось, только однажды в молодости на морском дне я слышал пение устриц. Говорят, если услышишь пение устриц, то больше не захочешь подниматься на поверхность, постепенно перестаешь говорить, живешь в одиночестве в унылом гостиничном номере на краю подводного города, слушаешь дребезжание трамваев по морскому дну и смотришь на колеблющиеся в саду за окном водоросли. Но я вернулся, и с годами из мелодии устриц созрела музыкальная пьеса для пятидесяти семи пианистов, играющих на одной длинной клавиатуре, тянущейся через ночные деревни и сияющей в лунном свете в глубине садов. Петь на морском дне с устрицами – это прекрасно, но песня не идет ни в какое сравнение с единоборством с акулой на вершине башни. А на Алвейру ты не сердись, она хотела как лучше. Она пытается защитить город от непрошеных гостей и не понимает еще, что нет никаких чужаков, а есть только блудные сыновья, которые возвращаются домой. Если бы существовало хоть одно совершенно чуждое городу создание, то город пропал бы. Тебе это ясно?

– Кажется, да; судя по тому, что я услышал на башне, я понял, что ваш город видит свое предназначение в том, чтобы стеречь и сохранять начало, в других местах давно забытое. (Конечно, я не знаю, о чем идет речь – о древнем ли сборнике законов, о музыке, которая со временем застыла в слова, о туманном завихрении, о кристалле, ясном свете, математическом уравнении, выбитом на мраморе во внутреннем помещении пирамиды, или о пятне сырости на стене, которое таит в себе начатки всех форм.) Считать кого-то чужаком означало бы отрицать отношение его существования к этому началу, чем бы оно ни было; ведь начало перестало бы быть началом, если что-то ускользнуло бы из-под его власти. Алвейра – это дочь официанта из бистро на Погоржельце? Я думал, что ее зовут Клара.

– Нет никаких чужаков, все только возвращаются, возвращаются и устрицы, которые порой выстраиваются в длинную шеренгу и проникают в города, их стаи с тихим шелестом проползают через наши спальни. Как я радуюсь каждый раз, когда слышу их милое шарканье. Устрицы, впрочем, тоже не вполне невинны, иногда их вожак забирается под одеяло и вонзает свой ядовитый шип, торчащий на краю створки, в бок спящего, потом подползают остальные устрицы, облепляют бессильное тело и сосут его до тех пор, пока не останется один скелет, но все же несправедливо и жестоко есть их живыми, особенно когда они плачут навзрыд в наших ртах. Отец Алвейры днем действительно разносит напитки и еду в длинной комнате на вершине холма на другом берегу; у нас же он верховный жрец. Как зовут Алвейру в вашем городе, я не знаю.

– Она не очень-то хорошо со мной обошлась, – пожаловался я. – Заманила на башню и натравила на меня дикое морское животное. Акула хотела откусить мне голову и порвала карман и плечо у куртки.

– Прости ей это, парень. Мы все ее так любим. Она такая прилежная и набожная, целыми днями штудирует сложнейший «Трактат о свете ночных поездов, отражающемся в стеклах книжных полок». Она вот-вот станет одной из жриц Даргуза. Остальных девушек ее возраста из древних традиций занимает в лучшем случае катание на лыжном буксире во время большого рыбьего празднества, но и на него они не одеваются как положено, а выряжаются по вашей моде. Мне жаль, что тебе кажется, будто Алвейра тебя обидела. Посмотри-ка, у меня есть кое-что для тебя. – Он полез вглубь полки и достал оттуда маленькую стеклянную бутылочку, наполненную темно-зеленой жидкостью. – На, возьми. Когда тебе будет грустно, выпей. Увидишь – тебе это поможет.

В магазин вошел рослый мужчина в барашковой шапке, вежливо поздоровался и стал излагать продавцу свою просьбу:

– Мне нужно что-нибудь, покрытое блестящими чешуйками, хотя бы по четвергам или пятницам, а внутри чтобы гремели маленькие железные брусочки, только не слишком готические. Хорошо, если это будет на двести двадцать вольт или с жабрами. Петь не обязательно, лучше всего, если оно вообще не умеет говорить. Это не значит, что иногда оно не может что-нибудь прохрипеть, особенно если за стенами поднимается зеленая звезда чудовищ.

Продавец понимающе кивал. Когда мужчина закончил, он немного подумал, а потом сказал:

– Подождите немного, кажется, я смогу вам кое-что предложить. – Он ушел в заднюю комнатку и вернулся с коробкой, но в дверях вдруг остановился и вздохнул. – Ах да, вы говорили – не слишком готические, память меня уже подводит. – Он снова исчез, потом вышел с другой коробкой и протянул ее покупателю. – Надеюсь, вы будете довольны. Только не забудьте хорошенько встряхнуть перед тем, как пользоваться; а если проскочит электрическая искра или раздастся писк, то суньте это ненадолго под сиденье ночного автобуса, проезжающего по обширным районам вилл, где из темных беседок доносятся отрывки фраз, что произносят иногда сломанные автоматические проповедники, которых туда убрали, – это отрывки из проповеди о сгнивших букетах и платоновской идее железнодорожной насыпи, заросшей пыльным кустарником.

– Железнодорожной насыпи… – задумчиво повторил покупатель. – Как раз на железнодорожный насыпи нас впервые осенила идея установить на границе территории блистательного зла учетный банк, который бы без устали извергал во тьму деньги, и ими насыщался бы густой древний лес безымянных, незабываемых и гнусных деяний, заполоняющий собой ночные комнаты.

Покупатель поблагодарил старика, расплатился пачкой купюр, на которых я углядел тигриные головы, и вышел из магазина. Продавец снова устало сел за прилавок, голова его медленно клонилась на грудь. Я

Вы читаете Другой город
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату