Над донскими гирлами уже вставало веселое огненно-красное солнце. Вода в затоне стояла неподвижно, и казалось, что это не вода, а длинный, вырезанный алмазом, кусок зеркала, вправленный в плоские, поросшие чаканом берега. Только изредка на ее поверхность выныривали резвые сазаны, и тогда утренняя благодатная тишина нарушалась мелодичным всплеском. В камышах однообразно скрипела какая-то болотная пичуга, в свежем воздухе, заглушая комариное зудение, детскими жалобными голосами перекликались бакланы.
Никогда еще утро в гирлах не казалось Аниське таким прекрасным. Как ярко переливалось лучами солнце, какими огоньками-самоцветами играла на прибрежных кустах осоки роса! А чистый прохладный воздух, напитанный единственными, неповторимыми запахами луговых трав, пряных цветов, водорослей и стоячих омутов, вливался в горло, как холодная брага.
Егор, Илья, Васька и Аниська стояли на палубе катера, выстроенные в шеренгу. Полковник Шаров, без шинели, в одном диагоналевом кителе с расстегнутым воротом, в сплюснутой фуражке с красным околышем, ходил перед рыбаками, заложив за сутулую спину руки и, сердито хмыкая в усы, сыпал руганью:
— Сволочи! Воры! Когда я отучу вас ездить в заповедник? Надоело! Мерзавцы! Негодяи!
Команда пихрецов во главе с вахмистром Крюковым собралась тут же, на палубе, в ожидании привычных приказаний начальника.
Аниська горбился рядом с Егором, чувствуя, как дрожит локоть отца, как вырывается из его груди трудное дыхание.
Аниськи у самого страшно болели распухшие десна и губы, запекшаяся кровь стягивала подбородок, но у него хватило мужества подбодрить взглядом отца: не слезы, не обида, а негодование и злость теснили его горло; от этой злости он чувствовал себя сильнее, крепче.
Нагнув голову, Егор и Илья исподлобья, угрюмо смотрели на Шарова.
— Вот ты, — подошел Шаров к Илье и ткнул его кулаком в грудь. — Я уже ловил тебя два раза, а ты опять лезешь, скотина! Ты дождешься, что я тебя законопачу в тюрьму.
И Илья, этот пожилой сильный человек, ответил чуть слышно;
— Нужда, ваша благородия. Жить нечем.
Шаров побагровел, убыстрил мелкие, семенящие шаги.
— Какая нужда? Негодяи! Разбойники! Врете! Водку пить?! Гулять надобно, а?!
— Никак нет, ваша благородия, господин полковник, — сдержанно вмешался Егор, и Аниська почувствовал, как локоть отца затрепетал сильнее. — Рыбы в законном нету. Прижали нас к хутору, а одними бычками не проживешь.
Шаров уставил в Егора белесые, с отечными мешками, глаза, крикнул:
— Кого прижали? Кто прижал? Молчать! Бунтовщик! Я вот тебе!..
— Виноват, ваша благородия! Больше не будем, — стал просить Илья. — Накажи бог, не будем. Отпустите. Отдайте каюк и сетки! Пропадем совсем без снасти!
— Кому отдать, мерзавцы?. Вам отдать? А вы опять приедете и будете воровать? Ну-ка! — ткнул полковник прямо в лицо Илье кулак. — Я вам покажу! Я вам дам! Вахмистр Крюков, каюка и снасти не отдавать! Составить протокол, а потом проучить! Понятно?
— Понятно, ваше высокоблагородие, — вытянулся, взяв под козырек, Крюков.
— Ваше благородие, раненого бы надо скорее отвезти в хутор, — попросил Егор. — Пропадет человек.
Шаров потер сухие розовые руки, словно омыл их перед рыбаками, скривил губы.
— Не пропадет! Тут казаки будут ехать — отвезут. А ты, Крюков, проучи их хорошенько. Это те, что не давали тебе покою. Делай с ними, что хочешь.
Шаров хотел было уже уйти, когда все время молчавший Аниська неожиданно дерзко, так, что Егор не успел остановить его выкрикнул:
— Ваша благородия! Вы нас тюрьмой и вахмистром не пугайте! Видали мы таких, как вахмистр! Емелька Шарапов у вас больше нашего в запретном крутит и вы ему прощаете! За что? А за то, что Емелька серебрит вам и вашему вахмистру руку!
Шаров круто обернулся к Аниське, смотрел на него изумленно, как на внезапно появившуюся со дна затона, диковинную рыбу.
— Это что еще за голос! Что за разговоры? — бледнея, спросил он. — Ах, сморчок! Ты что сказал?
— То, что слыхали! — гневно и вызывающе крикнул Аниська и осекся, чувствуя, как отец до нестерпимой боли жмет его пальцы.
— Молчать! Мальчишка! Крюков! Проучить! — сдавленно прохрипел полковник и, еще раз брезгливо отряхнув руки, скрылся в каюте.
Крюков подошел к Аниське и, быстро развернувшись, взмахнул кулаком.
Егор едва успел поднять руку, чтобы защитить сына. Сильный удар пришелся по его костлявому, твердому, как: сталь, локтю. Крюков взвыл от боли, заскрипел зубами.
— Казаки! — крикнул он. — Раздеть хамов! Пороть смоляными бечевами!
Пихрецы принялись стаскивать с рыбаков рубахи. Послышались тупые удары толстыми просмоленными обрывками каната — «бурундуками».
Аниська не давался, вырываясь из рук двух здоровенных пихрецов, но его оглушили прикладом в голову, и он потерял сознание.
Очнулся он в том же угольном ящике, в который был брошен сначала. Голова его трещала от боли, глаза заплыли синей опухолью, слезились.
Солнце уже поднялось высоко и ласково пригревало голову. И все та же болотная птичка стрекотала в камыше.
Аниська привстал, тяжело, мучительно огляделся. Он был без рубахи, спину его точно жгли раскаленным железом. Было ясно: его добросовестно отхлестали «бурундуками» вместе с Егором, Ильей и Васькой. Крутии лежали на палубе, и пихрецы поливали их смешанной с углем водой.
Этот своеобразный душ придумал изобретательный Крюков для особенной острастки непокорных, подвергавшихся порке крутиев. Мелкая угольная пыль вместе с водой въедалась в кровяные рубцы на спине, после чего ссадины и раны долго не заживали, и люди долго болели.
Катер, вздрагивая, медленно шел вдоль берега, таща на буксире каюк Егора. На его корме, вытянув раненую ногу, полулежал Панфил Шкоркии.
Крюков подошел к Аниське и, растягивая кривой ухмылкой рот, спросил:
— Ну как хамлюга, будешь теперь болтать лишнее?
Аниська ничего не мог ответить. Он увидел жестоко избитых, униженных и безмолвных отца, Илью и Ваську, горло его словно сдавила смертная петля. Припав головой к нагретой солнцем боковине ящика, Аниська зарыдал, как несправедливо наказанный ребенок.
Рыбаков доставили в хутор в полдень. Остроносый каюк кордонников с вороватой поспешностью примкнул не к общему причалу, а к размытой половодьем плешине на краю хутора. Егор и Илья вынесли Панфила из каюка, бережно уложили на жесткую, засоренную гусиным пометом траву.
Панфил держал ногу выпрямленной, как, деревяшку, полулежал, упершись локтями в землю. Молодцеватое лицо его отливало восковой желтизной, вокруг когда-то веселых, усмешливых глаз синели темные круги; примятыми почернелыми лепестками пятнились пушистые усики.
Стиснув зубы, Панфил озирался вокруг ищуще, тревожно.
Уже половина хутора знала о приезде рыбаков. Не ускользнул от женских пытливых глаз прыткий каюк кордонников.
От близких хат и рыбных заводов, с бугра бежали растерянные простоволосые бабы и ребятишки.
Завидев их, пихрецы заторопились, приказав рыбакам расходиться, направились в хутор, опасливо ныряя в переулки, прижимаясь к изгородям. Взвизгивая и ахая, прибежала жена Панфила Ефросинья, упав перед мужем на колени, завыла так голосисто, что в ближайших дворах всполошились собаки.
— Тю на тебя. Ополоумела, что ли? — сердито остановил ее Панфил. — Не на смерть же пристукнули.