«суповой набор». Голодных на улице все-таки не видно, только глаза у всех голодные, рыскающие, вопрошающие. Все по привычке мрачно хамят, но в то же время и в глаза друг другу заглядывают: может, кто-нибудь знает, что нас ждет? Была такая песня в одном старом советском фильме: «В воздухе пахнет грозой». Сашка, переведи эту строчку для Эда. Ну, правильно: The air smells of thunderstorm.
Эд Пибоди скромно покашлял:
– «Выборгская сторона», кажется?
Александр изумился:
– Да вы, стало быть, и по-нашему можете, Эд?
Большой начальник пожал плечами и развел руками:
– А как вы думаете, Саша, мог бы я сидеть в этом кресле без знания русского языка?
Чапский продолжал делиться московскими впечатлениями. Там теперь все их основные тотемы под вопросом. Даже каменный караул у Мавзолея Ленина дрогнул. Солдаты тихонько переговариваются и хихикают.
– Это пиздец, – прокомментировал Александр.
Пибоди восхитился:
– Вот что значит человек искусства: за несколько минут преподносит столько деталей! Хотелось бы мне иметь таких наблюдательных сотрудников! – Он продолжил: – И все-таки воздержитесь от паблисити, Стив, на данный момент. Неплохо было бы даже где-то бросить, что проект провалился.
– Ну уж, дудки, – пробурчал Чапский. После московских воспоминаний он стал переходить из своей легкости – «Пан-Штеф-з-Варшавы» – в свою грузность знаменитого мрачного режиссера.
Совещание тем не менее продолжалось. Моджахеды, хоть и получают от нас деньги и оружие, наотрез отказываются от сотрудничества в вопросе о пленных. Заложничество для них непременная часть войны. Иногда все-таки удается вытащить некоторых счастливцев. Как раз сейчас прибыла в Пешавар группа из пяти человек. С моей точки зрения, гайз, вам хорошо бы прокатиться в Пешавар. Чапский встряхнулся. Что за вопрос, конечно, дернем в Пешавар! Проедемся по афгано-пакистанской границе. Может, даже перейдем эту границу в двух-трех местах. Пибоди улыбнулся. Только не говорите об этом в ваших интервью, Стив.
Перспектива оказаться на другой стороне Земли, в Пешаваре, как-то странно поразила Александра. Он подумал, что за годы эмиграции еще ни разу не выезжал из Соединенных Штатов. По советскому ощущению Штаты котировались как некая окончательная заграница. Куда еще стремиться из американского дома? Оказывается, в Пешавар. Пробраться через границу в эти страшные горы, в края, где может догнать советская или мусульманская пуля, где и тебя могут посетить дантовские откровения.
Нора не звонила. Прошло уже несколько обезноренных недель. Как будто и не было ее никогда у меня. Несколько раз он оставлял ей мессиджи на ответчике – сначала псевдо-легкомысленные, потом шутливо-умоляющие, потом просто отчаянные, – ответа, увы, не последовало. Входя в квартиру и видя мигающий красный сигнал, он бросался к трубке, валился с ней прямо в пальто на тахту: «Ну, говори же, говори!» Телефонная кассетка передавала только чепуху из «Черного Куба» или из «Чапски продакшн».
Однажды он увидел Нору на кампусе. В кожаной куртке, с большим шарфом через плечо, она переносила из одного здания в другое несколько бумажных рулонов – карты или диаграммы. Он побежал по диагонали через газон, чтобы перехватить ее перед входом в здание, но вдруг сообразил, что она идет не одна, а с целой кучей других лиц. Очевидно, какая-то конференция двигалась. У всех были значки идентификации на лацканах, и все были в прекрасном настроении. Включая Нору. Она хохотала. Ах так, мадам? Вам весело? Вы, кажется, уже отдохнули от Сашки? Вполне излечились от пагубной страсти? И он круто повернул назад.
Ну конечно, милостивые государи, она видела, как он рванулся, потому и начала хохотать с другими участниками межуниверситетского коллоквиума «Стыки караванных путей и взаимовлияние паганизма». Ведь так по идее и должно быть: тот, кто занимается человеческими останками, должен обладать чувством юмора, не так ли, судари мои?
Несколько раз он посылал ей тексты менестрелей, закладывая их в желтые конверты многоразового использования внутриуниверситетской почты, которые не заклеиваются, а закрываются при помощи тесемки, что обкручивается вокруг бумажной пуговицы, как ни покажется это странным.
Отправка этих эпиталам тоже как бы содержала некоторый ненавязчивый юморок, но все-таки больше уже походила на мольбу: откликнись, Нора! Она не откликалась. Он готов был уже в духе юного Блока, что выслеживал на петербургских улицах розовощекую Любовь Дмитриевну, бродить вокруг ее дома на Вест- энде, где они провели столько счастливых часов, но не было никакого смысла в таких брожениях. Даже пятки ее не увидишь: колесит в своем «бенце», а возвращаясь, ныряет в подземный паркинг, откуда взмывает прямо в свой пентхаус; ни слова, о друг мой, ни вздоха!
Безобразнейшая идея обратиться за помощью к господину Мансуру, к счастью, даже не приходила в голову Александру Яковлевичу, да и мы с вами, друзья, не будем упражняться в столь грязном водевиле «Муж и любовник в поисках женщины». Оставалось только превратиться в посмешище университета «Пинкертон», в Пьеро с унылой мордой, обсыпанной мукой, – возможность второго ударения в этом слове просто приглашает в комедиа дель арте – околачиваться возле кафедры археологии, где она, как нам хорошо известно, редко бывает, а то и притащиться на ее семинар, что, очевидно, и придется сделать, отправив в отставку гусарский афоризм «Чем меньше женщину мы любим, тем больше нравимся мы ей».
По вечерам он часами сидел в кресле, глядя в окно, где проскальзывали на велосипедах гомики Дюпона и где из пиццерии «Везувио» выходил огнедышащий Циклопиус и мрачно запахивался в свое огромное пальто. Без Норы нет смысла писать, петь или ставить фильм. Только лишь в театре ошиваться еще можно без Норы. Интересно, что даже жалости у нее нет ко мне, это очень любопытно. К маленькому Феликсу она пронизалась жалостью и любовью, ко мне нет. Вот вам разные формы любви. Чувство к Феликсу, очевидно, ближе к тому, о чем говорила в Раю Беатриче трепещущему Данту. Рядом с этим наши слияния, видимо, ничего не стоят, это любопытно, не так ли?
Ладно, хватит о любви, есть и другие сферы жизни. Даже по телевизору иногда в промежутках между сексуальными дискуссиями показывают вашингтонские приключения Горбачева. Генсек появляется в самых неожиданных местах столицы. Ну вот, пожалуйста, подходит к витрине книжного магазина. Там выставлен его портрет советского производства, то есть без «семи пятен во лбу». Вздохнув, говорит сопровождающему вице-президенту Бушу: «Сам себя тут не узнаю, Джордж, вот вам образец социалистического реализма».
С тем же Джорджем небрежно, в светской манере, Горбачевы прогуливаются по торговой галерее «Джитаун-парк». Опытным советским взглядом Саша Корбах подмечает, что у Раисы Максимовны при осмотре прейскуранта начинается что-то нервное. Официальный гость, однако, спокоен и не без лукавинки. «Любопытно, Джордж, как этот магазин будет выглядеть через день после нашего с вами визита».
Еще одна зарисовка. Где-то явно поддав, компания вваливается в The Blues Alley, а там не кто иной, как Диззи Гиллеспи раздувает свою трубу с отводной трубочкой. Горбачев поражен такой ловкостью американцев. Да ведь это же тот самый, ну великий, ну за мир который. Идет к музыканту, раскрыв объятия: «Хеллоу, хеллоу, дорогой вы мой, у нас вся страна вас любит, Полюшко-поле!» У Диззи закружилась джазовая башка: «Ну и гость у нас сегодня, ребята!»
Грубый монтаж, подмечает Александр Яковлевич оком профи. Горбачев и Гиллеспи беседуют о судьбах современного искусства. Оба пришли в себя и выглядят великолепно. Первый давит на извечную советскую лукавинку, унаследованную от первого вождя.
«А вот скажите, какой мессидж вы бы послали своей музыкой вашим поклонникам в Советском Союзе?» Второй строго изрекает великую мысль: «Music has no messages, Sir!» [176]
Горбачев жмет руку трубачу, направляется к выходу. Вдруг мелькает хороший кадр: у стойки бара пожимает плечами старая накрашенная дама. Корбах выключает телевизор. Мрак на минуту овладевает